Владимир Маяковский
 все об авторе
Примечание: Потому что эти произведения взяты из других источников, я не ручаюсь за их достоверность. Выверенные тексты находятся на заглавной странице автора. По мере сверки с достоверными источниками, эти стихотворения будут переводится в основной раздел.
Содержание:

9-е января
Notre-Dame
Адище города
Барышня и Вульворт
Без названия
Блек энд уайт
Бросьте!..
Бумажные ужасы
Версаль
Владимир Ильич Ленин
Война объявлена
Воровский
Гимн обеду
Еще Петербург
Жорес
Из улицы в улицу
Комсомольская
Красавицы
Кулак
     Любовь
Мама и убитый немцами вечер
Не юбилейте!
Несколько слов о моей жене
Несколько слов о моей маме
Несколько слов обо мне самом
Ода революции
Парижанка
Передовая передового
Порт
Последняя петербургская сказка
Поэт рабочий
Про это
Радоваться рано
Революция
Утро
Хвои
Хорошо!
Что такое хорошо и что такое плохо
Что такое?..
ЧУДОВИЩНЫЕ ПОХОРОНЫ
* * *
Бросьте!
Конечно, это не смерть.
Чего ей ради ходить по крепости?
Как вам не стыдно верить
нелепости?!

Просто именинник устроил карнавал,
выдумал для шума стрельбу и тир,
а сам, по-жабьи присев на вал,
вымаргивается, как из мортир.
Ласков хозяина бас,
просто - похож на пушечный.
И не от газа маска,
а ради шутки игрушечной.
Смотрите!
Небо мерить
выбежала ракета.
Разве так красиво смерть
бежала бы в небе паркета!
Ах, не говорите:
"кровь из раны".
Это - дико!
Просто избранных из бранных
одаривали гвоздикой.
Как же иначе?
Мозг не хочет понять
и не может:
у пушечных шей,
если не целоватся,
то - для чего же
обвиты руки траншей?
Никто не убит!
Просто - не выстоял.
лег от Сены до Рейна.
Оттого что цветет,
одуряет желтолистая
на клумбах из убитых гангрена.
Не убиты,
нет же,
нет!
Все они встанут
просто -
вот так,
вернутся
и, улыбаясь, расскажут жене,
какой хозяин весельчак и чудак.
Скажут: не было ни ядр ни фугасов
и, конечно же, не было крепости!
Просто именинник выдумал массу
каких-то великолепных нелепостей!
1916

Источник: Stihi@mit.edu


ЕЩЕ ПЕТЕРБУРГ

В ушах обрывки теплого бала,
а с севера - снега седей -
туман, с кровожадным лицом каннибала,
жевал невкусных людей.

Часы нависали, как грубая брань,
за пятым навис шестой.
А с неба смотрела какая-то дрянь
величественно, как Лев Толстой.
1914

Источник: Библиотека поэзии у Диогена


* * *

Что такое?
   Елки-палки!
По Москве -
   землечерпалки.
Это
   улиц потроха
вырывает МКХ.
МКХ
   тебе
      не тень
навело
   на майский день.
Через год
   без всякой тени
прите
   в метрополитене.
Я
   кататься не хочу,
я
   не верю лихачу.
Я
   поеду
      с Танею
в метрополитанию.
Это
   нонече
      не в плане -
в тучи
   лезть
      на ероплане.
Я
   с миленком Семкою
прокачусь подземкою.
Под Москвой
   товарищ крот
на аршин
   разинул рот.
Электричество гудет,
под землей
   трамвай идет.
По Москве-реке
   карась
смотрит
   в дырочку сквозь грязь.
Под рекой
   быстрей налима
поезда проходят мимо.
У трамвайных
   у воришек
в морде
   радости излишек.
Времена пойдут не те,
поворуем
   в темноте.
У миленка
   чин огромный:
он
   в милиции подземной.
За проезд цена кусается.
Крот
   в метрошку
      лезет зайцем.
1925

Источник: Прислал читатель


ПАРИЖАНКА

Вы себе представляете парижских женщин
с шеей разжемчуженной, разбриллиантенной рукой...
Бросьте представлять себе! Жизнь - жестче -
у моей парижанки вид другой.
Не знаю, право, молода или стара она,
До желтизны отшлифованная в лощенном хамье.
Служит она в уборной ресторана -
маленького ресторана "Гранд-Шомьер".
Выпившего бургундского может захотеться
для облегчения пойти пройтись.
Дело мадмуазель - подавать полотенце,
она в этом деле просто артист.
Пока у трюмо разглядываешь прыщик,
она разулыбив облупленный рот,
пудрой попудрит, духами попрыщет,
подаст пипифакс и лужу подотрет.
Раба чревоугодий торчит без солнца,
в клозетной шахте по суткам клопея,
за пятьдесят сантимов (по курсу червонца
с мужчины около четырех копеек).
Под умывальником ладони омывая
дыша диковиной парфюмерных зелий,
над мадмуазелью недоумевая,
хочу сказать мадмуазели :
- Мадмуазель, Ваш вид, извините, жалок.
На уборную молодость губить не жалко Вам?
Или мне наврали про парижанок,
или Вы, мадмуазель, не парижанка.
Выглядите Вы туберкулезно и вяло,
Чулки шерстяные... Почему не шелка?
Почему не шлют Вам пармских фиалок
благородные мусью от полного кошелька? -
Мадмуазель молчала, грохот наваливал
на трактир, на потолок, на нас.
Это, кружа веселье карнавалово,
весь в парижанках гудел Монпарнас.
Простите, пожалуйста, за стих раскрежещенный
и за описанные вонючие лужи,
но очень трудно в Париже женщине,
если женщина не продается, а служит. 
Источник: Лавка языков. Speaking In Tongues.


БЛЕК ЭНД УАЙТ
Если
Гавану
окинуть мигом -
рай-страна,
страна что надо.
Под пальмой
на ножке
стоят фламинго.
Цветет
коларио
по всей Ведадо.
В Гаване
все
разграничено четко:
у белых доллары,
у черных - нет.
Поэтому
Вилли
стоит со щеткой
у "Энри Клей энд Бок, лимитед".
Много
за жизнь
повымел Вилли -
одних пылинок
целый лес,-
поэтому
волос у Вилли
вылез,
поэтому
живот у Вилли
влез.
Мал его радостей тусклый спектр:
шесть часов поспать на боку,
да разве что
вор,
портовой инспектор,
кинет негру
цент на бегу.
От этой грязи, скроешься разве?
Разве что
стали б
ходить на голове.
И то
намели бы
больше грязи:
волосьев тыщи,
а ног -
две.
Рядом
шла
нарядная Прадо.
То звякнет,
то вспыхнет
трехверстный джаз.
Дурню покажется,
что и взаправду
бывший рай
в Гаване как раз.
В мозгу у Вилли
мало извилин,
мало всходов,
мало посева.
Одно-единственное
вызубрил Вилли
тверже,
чем камень
памятника Масео:
"Белый
ест
ананас спелый,
черный -
гнилью моченый.
Белую работу
делает белый,
черную работу -
черный".
Мало вопросов Вилли сверлили.
Но един был
закорюка из закорюк.
И когда
вопрос этот
влезал в Вилли,
щетка
падала
из Виллиных рук.
И надо же случиться,
чтоб как раз тогда
к королю сигарному
Энри Клей
пришел,
белей, чем облаков стада,
величественнейший из сахарных королей.
Негр
подходит
к туше дебелой:
"Ай бэг ер па/рдон, мистер Брэгг!
Почему и сахар,
белый-белый,
должен делать
черный негр?
Черная сигара
не идет в усах вам -
она для негра
с черными усами.
А если вы
любите
кофий с сахаром,
то сахар
извольте
делать сами".
Такой вопрос
не проходит даром.
Король
из белого
становится желт.
Вывернулся
король
сообразно с ударом,
выбросил обе перчатки
и ушел.
Цвели
кругом
чудеса ботаники.
Бананы
сплетали
сплошной кров.
Вытер
негр
о белые подштанники
руку,
с носа утершую кровь.
Негр
посопел подбитым носом,
поднял щетку,
держась за скулу.
Откуда знать ему,
что с таким вопросом
надо обращаться
в Коминтерн,
в Москву?
5 июля 1925 г., Гавана

Источник: Прислал читатель


УТРО

Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
решеткой
четкой
железной мысли проводов -
перина.
И на
нее
встающих звезд
легко оперлись ноги.
Но ги-
бель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.
И жуток
шуток
клюющий смех -
из желтых
ядовитых роз
возрос
зигзагом.
За гам
и жуть
взглянуть
отрадно глазу:
раба
крестов
страдающе-спокойно-безразличных,
гроба
домов
публичных
восток бросал в одну пылающую вазу.
Источник: Прислал читатель


НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МОЕЙ ЖЕНЕ
Морей неведомых далеким пляжем
идет луна -
жена моя
Моя любовница рыжеволосая.
За экипажем
крикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.
Венчается с автомобильным гаражем
целуется с газетными киосками
а шлейфа млечный путь
моргающим пажем
украшен мишурными блестками.

А я?
Несло же, палимому, бровей коромысло
из глаз колодйев студеные ведра.
В шелках озорных ты висла,
янтарной скрипкой пели бедра?
В края, где злоба крыш
не кинешь блесткой лесни.
В бульварах я тону тоской песков овеян:
Ведь это ж дочь твоя
моя песня
в чулке ажурном
у кофеен!
Источник: Ковырок


НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МОЕЙ МАМЕ
У меня есть мама на васильковых обоях
А я гуляю в пестрых павах
вихрастые ромашки шагом меряя мучу.
Заиграет ветер на гобоях ржавых
подхожу к окошку
веря
что увижу опять
севшую
на дом
тучу.
А у мамы больной
пробегают народа шорохи
от кровати до угла пустого.
Мама знает
это мысли сумасшедшей ворохи
вылезают из-за крыш завода Шустова.
И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой,
окровавит гаснущая рама,
я скажу,
раздвинав басом ветра вой:
"Мама".
Если станет жалко мне
вазы вашей муки
сбитой каблуками облачного танца -
кто же изласкает золотые руки
вывеской заломленные у витрин Аванцо?..
Источник: Ковырок


НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОБО МНЕ САМОМ
Я люблю смотреть как умирают дети.
Вы прибоя смеха мглистый вал заметили
за тоски хоботом?
А я -
в читальне улиц -
так часто перелистывал гроба том.
Полночь
промокшими пальцами щупала
меня
и забитый забор
и с каплями ливня на лысин купола
скакал сумасшедший собор.
Я вижу ________ бежал,
хитона оветренный край
йеловала плача слякоть.
Кричу кирпичу,
слов исступленных вонзаю кинжал
в неба распухшего мякоть
"Солнце!"
"Отец мой!"
"Сжалься хоть ты и не мучай!"
Это тобою пролитая кровь льется дорогою дольней.
Это душа моя
клочьями порванной тучи
в выжженном небе
на ржавом кресте колокольни!
Время!
Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!
Источник: Ковырок


ИЗ УЛИЦЫ В УЛИЦУ
У-
лица.
Лица
У
догов
годов
рез-
че.
Че
рез
железных коней
с окон бегущих домов
прыгнули первые кубы.
Лебеди шей колокольных
гнитесь в силках проводов!
В небе жирафий рисунок готов
выпестрить ржавые чубы.
Пестер, как форель,
сын
безузорной пашни.
Фокусник
рельсы
тянет из пасти трамвая,
скрыт циферблатами башни.
Мы завоеваны!
Ванны
Души
Лифт
Лиф
души
расстегнули!
Тело
жгут
руки.
Кричи не кричи "я не хотела" -
резок
жгут
муки.
Ветер колючий трубе вырывает
дымчатой шерсти клок.
Лысый фонарь сладострастно снимает
с улицы черный чулок.
Источник: Ковырок


ЛЮБОВЬ
Девушка пугливо куталась в болото
ширились зловещие лягушачьи мотивы
в рельсах колебался рыжеватый кто-то
укорно в буклях проходили локомотивы.
В облачные пары сквозь солнечный угар
Врезалось бешенство ветряной мазурки
и вот я - озноенный июльский тротуар -
а женщина поцелуи бросает как окурки.
Бросьте города, глупые люди!
Идите голые лить на солнцепеке
пьяные вина в меха груди
дождь поцелуи в угли щек?
Источник: Ковырок


АДИЩЕ ГОРОДА
Адище города окна разбили
на крохотные, сосущие светами адкй.
Рыжие дьяволы, вздымались автомобили,
над самым ухом взрывая гудки.
А там, под вывеской, где сельди из Керчи -
сбитый старикашка шарил очки
и заплакал, когда в вечереющем смерче
трамвай с разбега взметнул зрачки.
В дырах небоскребов, где горела руда
и железо поездов громоздило лаз -
крикнул аэроплан и упал туда,
где у раненого солнца вытекал глаз.
И тогда уже - скомкав фонарей одеяла -
ночь излюбилась, похабна и пьяна,
а за солнцами улиц где-то ковыляла
никому не нужная, дряблая луна.
1913

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


9-Е ЯНВАРЯ

О боге болтая, о смирении говоря,
помни день - 9-е января.
Не с красной звездой - в смирении тупом
с крестами шли за Гапоном - попом.
Не в сабли врубались конармией - птицей -
белели в руках листы петиций.
Не в горло вгрызались царевым лампасникам-
плелись в надежде на милость помазанника.
Скор ответ величества был:
"Пули в спины! в груди! и в лбы!"
Позор без названия, ужас без имени
покрыл и царя, и площадь, и Зимний.
А поп на забрызганном кровью требнике
писал в приход царевы серебренники.
Не враги уничтожены. Есть!
Раздуйте опять потухшую месть.
Не сбиты с Запада крепости вражьи.
Буржуи рабочих сгибают в рожья.
Рабочие, помните русский урок!
Затвор осмотрите, штык и курок.
В споре с врагом - одно решение:
Да здравствуют битвы! Долой прошения!
1924

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


БУМАЖНЫЕ УЖАСЫ

(Ощущения Владимира Маяковского)

Если б в пальцах держал земли бразды я,
я бы землю остановил на минуту: - Внемли!
Слышишь, перья скрипят механические и простые,
как будто зубы скрипят у земли?-
Человечья гордость, смирись и улягся!
Человеки эти - на кой они лях!
Человек постепенно становится кляксой
на огромных важных бумажных полях.
По каморкам ютятся людские тени,
Человеку - сажень. А бумажке? Лафа!
Живет бумажка во дворцах учреждений,
разлеглась на столах, кейфует в шкафах.
Вырастает хвост на сукно в магазине,
без галош нога, без перчаток лапа,
А бумагам? Корзина лежит на корзине,
и для тела " дел" - миллионы папок.
У вас на езду червонцы есть ли?
Вы были в Мадриде? Не были там!
А этим бумажкам, чтоб плыли и ездили,
еще возносят новый почтамт!
Стали ножки-клипсы у бывших сильных,
заменили инструкциии силу ума.
Люди медленно сходят на должность посыльных,
в услужении у хозяев - бумаг.
Бумажищи в портфель умещаются еле,
белозубую обнажают кайму.
Скоро люди на жительство влезут в портфели,
а бумаги - наши квартиры займут.
Вижу в будущем - не вымыслы мои:
рупоры бумаг орут об этом громко нам-
будет за столом бумага пить чай,
человечек под столом валяться скомканным.
Бунтом встать бы, развить огневые флаги,
рвать зубами бумагу б, ядрами б выть...
Пролетарий, и дюйм ненужной бумаги,
как врага своего, вконец ненавидь.
1927

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


ВОЙНА ОБЪЯВЛЕНА

"Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!
Италия! Германия! Австрия!"
И на площадь, мрачно очерченную чернью,
багровой крови пролилась струя!
Морду в кровь разбила кофейня,
зверьим криком багрима:
"Отравим кровью игры Рейна!
Громами ядер на мрамор Рима!"
С неба, изодранного о штыков жала,
слезы звезд просеивались, как мука в сите,
и подошвами сжатая жалость визжала:
"Ах, пустите, пустите, пустите!"
Бронзовые генералы на граненом цоколе
молили: "Раскуйте, и мы поедем!"
Прощающейся конницы поцелуи цокали,
и пехоте хотелось к убийце - победе.
Громоздящемуся городу уродился во сне
хохочущий голос пушечного баса,
а с запада падает красный снег
сочными клочьями человечьего мяса.
Вздувается у площади за ротой рота,
у злящейся на лбу вздуваются вены.
"Постойте, шашки о шелк кокоток
вытрем, вытрем в бульварах Вены!"
Газетчики надрывались: "Купите вечернюю!
Италия! Германия! Австрия!"
А из ночи, мрачно очерченной чернью,
багровой крови лилась и лилась струя.
20 июля 1914 г.

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


ВОРОВСКИЙ

Сегодня, пролетариат, гром голосов раскуй,
забудь о всепрощенье и воске.
Приконченный фашистской шайкой воровской,
в последний раз Москвой пройдет Воровский.
Сколько не станет... Сколько не стало...
Скольких - в клочья... Скольких - в дым...
Где бы не сдали. Чья бы не сдала.
Мы не сдали, мы не сдадим.
Сегодня гнев скругли в огромный бомбы мяч.
Сегодня голоса размолний штычьим блеском.
В глазах в капитолистовых маячь,
Чертись по королевским занавескам.
Ответ в мильон шагов пошли на наглость нот.
Мильонну толпу у стен кремлевских вызмей.
Пусть смерть товарища сегодня подчеркнет
бессмертье дела коммунизма.
1923

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


ХВОИ

Не надо.
Не просите.
Не будет елки.
Как же
в лес отпустите папу?
К нему из-за леса
ядер осколки
протянут,
чтоб взять его,
хищную лапу.

Нельзя.
Сегодня
горящие блестки
не будут лежать
под елкой
в вате.
Там -
миллион смертоносных осок,
ужалят,
а раненым ваты не хватит.

Нет.
Не зажгут.
Свечей не будет.
В море
железные чудовища лазят.
А с этих чудовищ
злые люди
ждут:
не блеснет ли у окон в глазе.

Не говорите.
Глупые речи заводят:
чтоб дед пришел,
чтоб игрушек ворох.
Деда нет.
Дед на заводе.
Завод?
Это тот, кто делает порох.

Не будет музыки.
Рученек
где взять ему?
Нет, сядет, играя.
Ваш брат
теперь,
безрукий мученик,
идет, сияющий, в воротах рая.

Не плачьте.
Зачем?
не хмурьте личек.
Не будет -
что ж с того!
Скоро
все, в радостном кличе
голоса сплетая,
встретят новое Рождество.

Елка будет.
Да какая -
не обхватишь ствол.
Навесят на елку сиянья разного.
Будет стоять сплошное Рождество.
Так что
даже -
надоест его праздновать.
1916

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


ПОСЛЕДНЯЯ ПЕТЕРБУРГСКАЯ СКАЗКА

Стоит император Петр Великий, думает:
"Запирую на просторе я!"-
а рядом
под пьяные клики
строится гостиница "Астория".
Сияет гостиница,
за обедом обед она
дает.
Завистью с гранита снят,
слез император.
Трое медных
слазят
тихо,
чтоб не спугнуть Сенат.
Прохожие стремились войти и выйти.
Швейцар в поклоне не уменьшил рост.
Кто-то
рассеянный
бросил:
"Извините", наступив нечаянно на змеин хвост.
Император,
лошадь и змей
неловко
по карточке
спросили гренадин.
Шума язык не смолк, немея.
Из пивших и евших не обернулся ни один.
И только
когда
над пачкой соломинок
в коне заговорила привычка древняя,
толпа сорвалась, криком сломана:
- Жует!
Не знает, зачем они.
Деревня!
Стыдом овихрены шаги коня.
Выбелена грива от уличного газа.
Обратно
по Набережной
гонит гиканье
последнюю из петербургских сказок.
И вновь император
стоит без скипетра.
Змей.
Унынье у лошади на морде.
И никто не поймет тоски Петра -
узника,
закованного в собственном городе.
1916

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


ПОРТ

Простыни вод под брюхом были.
Их рвал на волны белый зуб.
Был вой трубы - как будто лили
любовь и похоть медью труб.
Прижались лодки в люльках входов
к сосцам железных матерей.
В ушах оглохших пароходов
горели серьги якорей.
1912

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


МАМА И УБИТЫЙ НЕМЦАМИ ВЕЧЕР

По черным улицам белые матери
судорожно простерлись, как по гробу глазет.
Вплакались в орущих о побитом неприятеле:
"Ах, закройте, закройте глаза газет!"
Письмо.
Мама,громче!
Дым.
Дым.
Дым еще!
Что вы мямлите, мама, мне?
Видите -
весь воздух вымощен
громыхающим под ядрами камнем!
Ма o- а -o а - ма!
Сейчас притащили израненный вечер.
Крепился долго,
кургузый,
шершавый,
и вдруг,-
надломивши тучные плечи,
расплакался, бедный, на шее Варшавы.
Звезды в платочках из синего ситца
визжали:
"Убит,
дорогой,
дорогой мой!"
И глаз новолуния страшно косится
на мертвый кулак с зажатой обоймой.
Сбежались смотреть литовские села,
как, поцелуем в обрубок вкована,
слезя золотые глаза костелов,
пальцы улиц ломала Ковна.
А вечер кричит,
безногий,
безрукий:
"Неправда,
я еще могу-с -
хе!-
выбряцав шпоры в горящей мазурке,
выкрутить русый ус!"
Звонок.
Что вы,
мама?
Белая, белая, как на гробе глазет.
"Оставьте!
О нем это,
об убитом, телеграмма.
Ах, закройте,
закройте глаза газет!"
1914

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


КРАСАВИЦЫ

(Раздумье на открытии Grand Opera)

В смокинг вштопорен, побрит что надо.
По гранд
по опере
гуляю грандом. Смотрю
в антракте-
красавка на красавице
  Размяк характер -
все мне нравится.
    Талии-кубки.
Ногти - в глянце.
Крашеные губки
розой убиганятся
   Ретушь -
у глаза.
Оттеняет синь его.
Cпины
из газа
цвета лососиньего.
Упадая
с высоты, пол
метут
шлейфы.
От такой
красоты
сторонитесь, рефы.
Повернет -
в брильянтах уши
     Пошевелится шаля -
на грудинке
ряд жемчужин обнажают
шиншиля,
Платье -
пухом.
Не дыши.
Аж на старом
на морже
только файтолько да крепдешин,
только облако жоржет
    Брошки - блещут...
на тебе!-
с платья
с полуголого.
Эх,
к такому платью бы да еще бы...
голову,
1929

Гимн здоровью

Среди тонконогих, жидких кровью,
трудом поворачивая шею бычью,
на сытый праздник тучному здоровью
людей из мяса я зычно кличу!

Чтоб бешеной пляской землю овить,
скучную, как банка консервов,
давайте весенних бабочек ловить
сетью ненужных нервов!

И по камням острым, как глаза ораторов,
красавицы-отцы здоровенных томов,
потащим мордами умных психиаторов
и бросим за решетки сумасшедщих домов!

А сами сквозь город, иссохший как Онания,
с толпой фонарей желтолицых, как скопцы,
голодным самкам накормим желания,
поросшие шерстью красавцы-самцы!
1915

Источник: Владимир Маяковский у Лидии


РАДОВАТЬСЯ РАНО

Будущее ищем.
Исходили версты торцов.
А сами
расселились кладби/щем,
придавлены плитами дворцов.
Белогвардейца
найдете - и к стенке.
А Рафаэля забыли?
Забыли Растрелли вы?
Время
пулям
по стенке музеев тенькать.
Стодюймовками глоток старье расстреливай!
Сеете смерть во вражьем стане.
Не попадись капитала наймите.
А царь Александр
на площади Восстаний
стоит?
Туда динамиты!
Выстроили пушки по опушке.
глухи к белогвардейской ласке.
А почему
не атакован Пушкин?
А прочие
генералы классики?
Старье охраняем искусства именем.
Или
зуб революций ступился о короны?
Скорее!
Дым развейте над Зимним -
фабрики макаронной!
Попалили денек-другой из ружей
и думаем -
старому нос утрем.
Это что!
Пиджак сменить снаружи -
мало, товарищи!
Выворачивайтесь нутром!
1918

Источник: Прислал читатель


БАРЫШНЯ И ВУЛЬВОРТ

Бродвей сдурел.
Бегня и гулево.
Дома
с небес обрываются
и висят.
Но даже меж ними
заметишь Вульворт.
Корсетная коробка
этажей под шестьдесят.
Сверху
разведывают
звезд взводы,
в средних
тайпистки
стрекочут бешено.
А в самом нижнем -
"Дрогс сода,
грет энд феймус компани-нейшенал".
А в окошке мисс
семнадцати лет
сидит для рекламы
и точит ножи.
Ржавые лезвия
фирмы "Жиллет"
кладет в патентованный
железный зажим
и гладит
и водит
кожей ремня.
Хотя
усов
и не полагается ей,
но водит
по губке,
усы возомня,-
дескать -
готово,
наточил и брей.
Наточит один
до сияния лучика
и новый ржавый
берет для возни.
Наточит,
вынет
и сделает ручкой.
Дескать -
зайди,
купи,
возьми.
Буржуем не сделаешься с бритвенной точки.
Бегут без бород
и без выражений на лице.
Богатств буржуйских особые источники:
работай на доллар,
а выдадут цент.
У меня ни усов,
ни долларов,
ни шевелюр,-
и в горле
застревают
английского огрызки.
Но я подхожу
и губми шевелю -
как будто
через стекло
разговариваю по-английски.
"Сидишь,
глазами буржуев охлопана.
Чем обнадежена?
Дура из дур".
А девушке слышится:
"Опен,
опен ди дор" .
"Что тебе заботиться
о чужих усах?
Вот...
посадили...
как дуру еловую".
А у девушки
фантазия раздувает паруса,
и слышится девушке:
"Ай лов ю" .
Я злею:
"Выйдь,
окно разломай,-
а бритвы раздай
для жирных горл".
Девушке мнится:
"Май,
май горл" .
Выходит
фантазия из рамок и мерок -
и я
кажусь
красивый и толстый.
И чудится девушке -
влюбленный клерк
на ней
жениться
приходит с Волстрит.
И верит мисс,
от счастья дрожа,
что я -
долларовый воротила,
что ей
уже
в других этажах
готовы бесплатно
и стол
и квартира.
Как врезать ей
в голову
мысли-ножи,
что русским известно другое средство,
как влезть рабочим
во все этажи
без грез,
без свадеб,
без жданий наследства.
1925

Источник: Прислал читатель


ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН

(Российской Коммунистической партии
         посвящаю)

Время -
начинаю
про Ленина рассказ.
Но не потому,
что горя
нету более,
время
потому,
что резкая тоска
стала ясною
осознанною болью.
Время,
снова
ленинские лозунги развихрь.
Нам ли
растекаться
слезной лужею,-
Ленин
и теперь
живее всех живых.
Наше знанье -
сила
и оружие.
Люди - лодки.
Хотя и на суше.
Проживешь
свое
пока,
много всяких
грязных ракушек
налипает
нам
на бока.
А потом,
дробивши
бурю разозленную,
сядешь,
чтобы солнца близ,
и счищаешь
водоросли
бороду зеленую
и медуз малиновую слизь.
Я
себя
под Лениным чищу,
чтобы плыть
в революцию дальше.
Я боюсь
этих строчек тыщи,
как мальчишкой
боишься фальши.
Рассияют головою венчик,
я тревожусь,
не закрыли чтоб
настоящий,
мудрый,
человечий
ленинский
огромный лоб.
Я боюсь,
чтоб шествия
и мавзолеи,
поклонений
установленный статут
не залили б
приторным елеем
ленинскую
простоту.
За него дрожу,
как за зеницу глаза,
чтоб конфетной
не был
красотой оболган.
Голосует сердце -
я писать обязан
по мандату долга.
Вся Москва.
Промерзшая земля
дрожит от гуда.
Над кострами
обмороженные с ночи.
Что он сделал?
Кто он
и откуда?
Почему
ему
такая почесть?
Слово за словом
из памяти таская,
не скажу
ни одному -
на место сядь.
Как бедна
у мира
слова мастерская!
Подходящее
откуда взять?
У нас
семь дней,
у нас
часов - двенадцать.
Не прожить
себя длинней.
Смерть
не умеет извиняться.
Если ж
с часами плохо,
мала
календарная мера,
мы говорим -
"эпоха",
мы говорим -
"эра".
Мы
спим
ночь.
Днем
совершаем поступки.
Любим
свою толочь
воду
в своей ступке.
А если
за всех смог
направлять
потоки явлений,
мы говорим -
"пророк",
мы говорим -
"гений".
У нас
претензий нет,-
не зовут -
мы и не лезем;
нравимся
своей жене,
и то
довольны донельзя.
Если ж,
телом и духом слит,
прет
на нас непохожий,
шпилим -
"царственный вид",
удивляемся -
"дар божий".
Скажут так,-
и вышло
ни умно, ни глупо.
Повисят слова
и уплывут, как дымы.
Ничего
не выколупишь
из таких скорлупок.
Ни рукам,
ни голове не ощутимы.
Как же
Ленина
таким аршином мерить!
Ведь глазами
видел
каждый всяк -
"эра" эта
проходила в двери,
даже
головой
не задевая о косяк.
Неужели
про Ленина тоже:
"вождь
милостью божьей"?
Если б
был он
царствен и божествен,
я б
от ярости
себя не поберег,
я бы
стал бы
в перекоре шествий,
поклонениям
и толпам поперек.
Я б
нашел
слова
проклятья громоустого,
и пока
растоптан
я
и выкрик мой,
я бросал бы
в небо
богохульства,
по Кремлю бы
бомбами
метал:
долой_!
Но тверды
шаги Дзержинского
у гроба
Нынче бы
могла
с постов сойти Чека.
Сквозь мильоны глаз,
и у меня
сквозь оба,
лишь сосульки слез,
примерзшие
к щекам.
Богу
почести казенные
не новость.
Нет!
Сегодня
настоящей болью
сердце холодей.
Мы
хороним
самого земного
изо всех
прошедших
по земле людей.
Он земной,
но не из тех,
кто глазом
упирается
в свое корыто.
Землю
всю
охватывая разом,
видел,
то,
что временем закрыто.
Он, как вы
и я,
совсем такой же,
только,
может быть,
у самых глаз
мысли
больше нашего
морщинят кожу,
да насмешливей
и тверже губы,
чем у нас.

Усаживались,
кидались усмешкою,
решали
походя
мелочь дел.
Пора открывать!
Чего они мешкают?
Чего
президиум,
как вырубленный, поредел?
Отчего
глаза
краснее ложи?
Что с Калининым?
Держится еле.
Несчастье?
Какое?
Быть не может!
А если с ним?
Нет!
Неужели?
Потолок
на нас
пошел снижаться вороном.
Опустили головы -
еще нагни!
Задрожали вдруг
и стали черными
люстр расплывшихся огни.
Захлебнулся
колокольчика ненужный щелк.
Превозмог себя
и встал Калинин.
Слезы не сжуешь
с усов и щек.
Выдали.
Блестят у бороды на клине.
Мысли смешались,
голову мнут.
Кровь в виски,
клокочет в вене:
- Вчера
в шесть часов пятьдесят минут
скончался товарищ Ленин! -
Этот год
видал,
чего не взвидят сто.
День
векам
войдет
в тоскливое преданье.
Ужас
из железа
выжал стон.
По большевикам
прошло рыданье.
Тяжесть страшная!
Самих себя ж
выволакивали
волоком.
Разузнать -
когда и как?
Чего таят!
В улицы
и в переулки
катафалком
плыл
Большой театр.
Радость
ползет улиткой.
У горя
бешеный бег.
Ни солнца,
ни льдины слитка -
все
сквозь газетное ситко
черный
засеял снег.
На рабочего
у станка
весть набросилась.
Пулей в уме.
И как будто
слезы стакан
опрокинули на инструмент.
И мужичонко,
видавший виды,
смерти
в глаз
смотревший не раз,
отвернулся от баб,
но выдала
кулаком
растертая грязь.
Были люди - кремень,
и эти
прикусились,
губу уродуя.
Стариками
рассерьезничались дети,
и, как дети,
плакали седобородые.
Ветер
всей земле
бессонницею выл,
и никак
восставшей
не додумать до конца,
что вот гроб
в морозной
комнатеночке Москвы
революции
и сына и отца.
Конец,
конец,
конец.
Кого
уверять!
Стекло -
и видите под...
Это
его
несут с Павелецкого
по городу,
взятому им у господ.
Улица,
будто рана сквозная -
так болит
и стонет так.
Здесь
каждый камень
Ленина знает
по топоту
первых
октябрьских атак.
Здесь
все,
что каждое знамя
вышило,
задумано им
и велено им.
Здесь
каждая башня
Ленина слышала,
за ним
пошла бы
в огонь и в дым.
Здесь
Ленина
знает
каждый рабочий,
сердца/ ему
ветками елок стели.
Он в битву вел,
победу пророчил,
и вот
пролетарий -
всего властелин.
Здесь
каждый крестьянин
Ленина имя
в сердце
вписал
любовней, чем в святцы.
Он земли
велел
назвать своими,
что дедам
в гробах,
засеченным, снятся.
И коммунары
с-под площади Красной,
казалось,
шепчут:
- Любимый и милый!
Живи,
и не надо
судьбы прекрасней -
сто раз сразимся
и ляжем в могилы! -
Сейчас
прозвучали б
слова чудотворца,
чтоб нам умереть
и его разбудят,-
плотина улиц
враспашку растворится,
и с песней
на смерть
ринутся люди.
Но нету чудес,
и мечтать о них нечего.
Есть Ленин,
гроб
и согнутые плечи.
Он был человек
до конца человечьего -
неси
и казнись
тоской человечьей.
Вовек
такого
бесценного груза
еще
не несли
океаны наши,
как гроб этот красный,
к Дому Союзов
плывущий
на спинах рыданий и маршей.
Еще
в караул
вставала в почетный
суровая гвардия
ленинской выправки,
а люди
уже
прожидают, впечатаны
во всю длину
и Тверской
и Димитровки.
В семнадцатом
было -
в очередь дочери
за хлебом не вышлешь -
завтра съем!
Но в эту
холодную,
страшную очередь
с детьми и с больными
встали все.
Деревни
строились
с городом рядом.
То мужеством горе,
то детскими вызвенит.
Земля труда
проходила парадом -
живым
итогом
ленинской жизни.
Желтое солнце,
косое и ласковое,
взойдет,
лучами к подножью кидается.
Как будто
забитые,
надежду оплакивая,
склоняясь в горе,
проходят китайцы.
Вплывали
ночи
на спинах дней,
часы меняя,
путая даты
Как будто
не ночь
и не звезды на ней,
а плачут
над Лениным
негры из Штатов.
Мороз небывалый
жарил подошвы.
А люди
днюют
давкою тесной.
Даже
от холода
бить в ладоши
никто не решается -
нельзя, неуместно.
Мороз хватает
и тащит,
как будто
пытает,
насколько в любви закаленные.
Врывается в толпы.
В давку запутан,
вступает
вместе с толпой за колонны.
Ступени растут,
разрастаются в риф.
Но вот
затихает
дыханье и пенье,
и страшно ступить -
под ногою обрыв -
бездонный обрыв
в четыре ступени.
Обрыв
от рабства в сто поколений,
где знают
лишь золота звонкий резон.
Обрыв
и край -
это гроб и Ленин,
а дальше -
коммуна
во весь горизонт.
Что увидишь?!
Только лоб его лишь,
и Надежда Константиновна
в тумане за...
Может быть,
в глаза без слез
увидеть можно больше.
Не в такие
я
смотрел глаза.
Знамен
плывущих
склоняется шелк
последней
почестью отданной:
"Прощай же, товарищ,
ты честно прошел
свой доблестный путь, благородный".
Страх.
Закрой глаза
и не гляди -
как будто
идешь
по проволоке провода.
Как будто
минуту
один на один
остался
с огромной
единственной правдой.
Я счастлив.
Звенящего марша вода
относит
тело мое невесомое.
Я знаю -
отныне
и навсегда
во мне
минута
эта вот самая.
Я счастлив,
что я
этой силы частица,
что общие
даже слезы из глаз.
Сильнее
и чище
нельзя причаститься
великому чувству
по имени -
класс!
Знаменные
снова
склоняются крылья,
чтоб завтра
опять
подняться в бои -
"Мы сами, родимый, закрыли
орлиные очи твои".
Только б не упасть,
к плечу плечо,
флаги вычернив
и веками алея,
на последнее
прощанье с Ильичем
шли
и медлили у Мавзолея.
Выполняют церемониал.
Говорили речи.
Говорят - и ладно.
Горе вот,
что срок минуты
мал -
разве
весь
охватишь ненаглядный!
Пройдут
и наверх
смотрят с опаской,
на черный,
посыпанный снегом кружок.
Как бешено
скачут
стрелки на Спасской.
В минуту -
к последней четверке прыжок.
Источник: Прислал читатель


ХОРОШО!
(Октябрьская поэма)

Время -
вещь
необычайно длинная.-
были времена -
прошли былинные.
Ни былин,
ни эпосов
ни эпопей.
Телеграммой
лети,
строфа!
Воспаленной губой
припади
и попей
из реки
по имени - "Факт".
Это время гудит
телеграфной струной,
это
сердце
с правдой вдвоем.
Это было
с бойцами,
или страной,
или
в сердце
было
в моем.
Я хочу,
чтобы, с этою
книгой побыв,
из квартирного
мирка
шел опять
на плечах
пулеметной пальбы,
как штыком,
строкой
просверкав.
Чтоб из книги,
через радость глаз,
от свидетеля
счастливого,-
в мускулы
усталые
лилась
строящая
и бунтующая сила.
Этот день
воспевать
никого не наймем.
Мы
распнем
карандаш на листе,
чтобы шелест страниц,
как шелест знамен,
надо лбами
годов
шелестел.
Источник: Прислал читатель


ЧТО ТАКОЕ ХОРОШО И ЧТО ТАКОЕ ПЛОХО
Крошка-сын
    к отцу пришел,
и спросила кроха:
	- Что такое
		хорошо?
и что такое
		плохо? -
У меня
	секретов нет, -
слушайте, детишки, -
папы этого
	ответ
помещаю
	а книжке.
- Если ветер
	крыши рвет,
если
	град загрохал, -
каждый знает -
	это вот
для прогулок
	плохо.
Дождь покапал
	и прошел.
Солнце
	в целом свете.
Это
	очень хорошо
и большим
	и детям.
Если
	сын
		чернее ночи,
грязь лежит
	на рожице, -
ясно,
	это
		плохо очень
для ребячьей кожицы.
Если
	мальчик
		любит мыло
и зубной порошок,
этот мальчик
	очень милый,
поступает хорошо.
Если бьет
	дрянной драчун
слабого мальчишку,
я такого
	не хочу
даже
	вставить в книжку.
Этот вот кричит:
		- Не трожь
тех,
	кто меньше ростом! -
Этот мальчик
	так хорош,
загляденье просто!
Если ты
	порвал подряд
книжицу
	и мячик,
октябрята говорят:
плоховатый мальчик.
Если мальчик
	любит труд,
тычет
	в книжку
		пальчик,
про такого
	пишут тут:
он
	хороший мальчик.
От вороны
	карапуз
убежал, заохав.
Мальчик этот
	просто трус.
Это
	очень плохо.
Этот,
	хоть и сам с вершок,
спорит
	с грозной птицей.
Храбрый мальчик,
		хорошо,
в жизни
	пригодится.
Этот
	в грязь полез
		и рад,
что грязна рубаха.
Про такого
	говорят:
он плохой,
	неряха.
Этот
	чистит валенки,
моет
	сам
		галоши.
Он
	хотя и маленький,
но вполне хороший.
Помни
	это
		каждый сын.
Знай
	любой ребенок:
вырастет
	из сына
		свин,
если сын -
		свиненок.
Мальчик
	радостный пошел,
и решила кроха:
"Буду
	делать хорошо,
и не буду -
	плохо".
Источник: Прислал читатель


ПРО ЭТО
Про что — про это?

В этой теме,
            и личной
                    и мелкой,
перепетой не раз
                и не пять,
я кружил поэтической белкой
и хочу кружиться опять.
Эта тема
         сейчас
               и молитвой у Будды
и у негра вострит на хозяев нож.
Если Марс,
        и на нем хоть один сердцелюдый,
то и он
       сейчас
             скрипит
                    про то ж.
Эта тема придет,
                 калеку за локти
подтолкнет к бумаге,
                    прикажет:
                             — Скреби!—
И калека
        с бумаги
                срывается в клекоте,
только строчками в солнце песня рябит.
Эта тема придет,
               позвонится с кухни,
повернется,
        сгинет шапчонкой гриба,
и гигант
      постоит секунду
                    и рухнет,
под записочной рябью себя погребя.
Эта тема придет,
              прикажет:
                     — Истина!—
Эта тема придет,
              велит:
                    — Красота!—
И пускай
      перекладиной кисти раскистены —
только вальс под нос мурлычешь с креста.
Эта тема азбуку тронет разбегом —
уж на что б, казалось, книга ясна!—
и становится
           — А —
                 недоступней Казбека.
Замутит,
      оттянет от хлеба и сна.
Эта тема придет,
              вовек не износится,
только скажет:
            — Отныне гляди на меня!—
И глядишь на нее,
               и идешь знаменосцем,
красношелкий огонь над землей знаменя.
Это хитрая тема!
              Нырнет под события,
в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,
и как будто ярясь
              — посмели забыть ее!—
затрясет;
       посыпятся души из шкур.
Эта тема ко мне заявилась гневная,
приказала:
         — Подать
                 дней удила!—
Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное
и грозой раскидала людей и дела.
Эта тема пришла,
             остальные оттерла
и одна
       безраздельно стала близка.
Эта тема ножом подступила к горлу.
Молотобоец!
        От сердца к вискам.
Эта тема день истемнила, в темень
колотись — велела — строчками лбов.
Имя
  этой
       теме:
. . . . . !




I

  БAЛЛАДА РЕДИНГСКОЙ ТЮРЬМЫ

                                     Стоял — вспоминаю.
                                        Был  этот блеск.
                                        И это
                                        тогда
                                      называлось Невою.

                               Маяковский, «Человек».
                               (13 лет работы, т. 2, стр. 77)
  
     О балладе и о балладах

Немолод очень лад баллад,
но если слова болят
и слова говорят про то, что болят,
молодеет и лад баллад.
Лубянский проезд.
                Водопьяный.
                           Вид
вот.
    Вот
       фон.
          В постели она.
                       Она лежит.
Он.
   На столе телефон.
«Он» и «она» баллада моя.
Не страшно нов я.
Cтрашно то,
            что «он» — это я,
и то, что «она» —
                 моя.
При чем тюрьма?
               Рождество.
                         Кутерьма.
Без решеток окошки домика!
Это вас не касается.
                   Говорю — тюрьма.
Стол.
    На столе соломинка.
  
     По кабелю пущен номер
  
Тронул еле — волдырь на теле.
Трубку из рук вон.
Из фабричнон марки —
две стрелки яркие
омолниили телефон.
Соседняя комната.
                Из соседней
                           сонно:
— Когда это?
            Откуда это живой поросенок? —
Звонок от ожогов уже визжит,
добела раскален аппарат.
Больна она!
          Она лежит!
Беги!
     Скорей!
           Пора!
Мясом дымясь, сжимаю жжение.
Моментально молния телом забегала.
Стиснул миллион вольт напряжения.
Ткнулся губой в телефонное пекло.
Дыры
    сверля
          в доме,
взмыв
    Мясницкую
             пашней,
рвя
   кабель,
         номер
пулей
     летел
          барышне.
Смотрел осовело барышнин глаз —
под праздник работай за двух.
Красная лампа опять зажглась.
Позвонила!
           Огонь потух.
И вдруг
       как по лампам пошло куролесить,
вся сеть телефонная рвется на нити.
— 67-10!
Соедините!—
В проулок!
          Скорей!
                  Водопьяному в тишь!
Ух!
   А то с электричеством станется —
под рождество
             на воздух взлетишь
со всей
       со своей
              телефонной
                        станцией.
Жил на Мясницкой один старожил.
Сто лет после этого жил —
про это лишь —
              сто лет!—
говаривал детям дед.
— Было — суббота...
                  под воскресенье...
Окорочок...
          Хочу, чтоб дешево...
Как вдарит кто-то!..
                  Землетрясенье...
Ноге горячо...
            Ходун — подошва!.. —
Не верилось детям,
                  чтоб так-то
                           да там-то.
Землетрясенье?
              Зимой?
                    У почтамта?!
  
     Телефон бросается на всех

Протиснувшись чудом сквозь тоненький
                                 шнур,
раструба трубки разинув оправу,
погромом звонков громя тишину,
разверг телефон дребезжащую лаву.
Это визжащее,
            звенящее это
пальнуло в стены,
                старалось взорвать их.
Звоночинки
          тыщей
               от стен
                      рикошетом
под стулья закатывались
                      и под кровати.
Об пол с потолка звоночище хлопал.
И снова,
       звенящий мячище точно,
взлетал к потолку, ударившись об пол,
и сыпало вниз дребезгою звоночной.
Стекло за стеклом,
                 вьюшку за вьюшкой

тянуло
     звенеть телефонному в тон.
Тряся
     ручоночкой
              дом-погремушку,
тонул в разливе звонков телефон.
  
     Секундантша
  
От сна
      чуть видно —
                  точка глаз
иголит щеки жаркие.
Ленясь, кухарка поднялась,
идет,
    кряхтя и харкая.
Моченым  яблоком она.
Морщинят  мысли лоб ее.
— Кого?
       Владим Владимыч?!
                        А!—
Пошла, туфлею шлепая.
Идет.
     Отмеряет шаги секундантом.
Шаги отдаляются...
                 Слышатся  еле...
Весь мир остальной отодвинут куда-то,
лишь трубкой в меня неизвестное целит

     Просветление мира
  
Застыли докладчики всех заседаний,
не могут закончить начатый жест.
Как были,
         рот разинув,
                     сюда они
смотрят на рождество из рождеств.
Им видима жизнь
               от дрязг и до дрязг.
Дом их —
        единая будняя тина.
Будто в себя,
             в меня смотрясь,
ждали
     смертельной любви поединок.
Окаменели сиренные рокоты.
Колес и шагов суматоха не вертит.
Лишь поле дуэли
                 да время-доктор
с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.
Москва —
         за Москвой поля примолкли.
Моря —
       за морями горы стройны.
Вселенная
          вся
              как будто в бинокле,
в огромном бинокле (с другой стороны).
Горизонт распрямился
                    ровно-ровно.
Тесьма.
       Натянут бечевкой тугой.
Край один —
            я в моей комнате,
ты в своей комнате — край другой.
А между —
          такая,
                какая не снится,
какая-то гордая белой обновой,
через вселенную
                легла Мясницкая
миниатюрой кости слоновой.
Ясность.
        Прозрачнейшей ясностью пытка.
В Мясницкой
           деталью искуснейшей выточки
кабель
      тонюсенький —
                    ну, просто нитка!
И всe
      вот на этой вот держится ниточке.
  
     Дуэль

Раз!
    Трубку наводят.
                  Надежду
брось.
      Два!
          Как раз
остановилась,
             не дрогнув,
                        между
моих
    мольбой обволокнутых глаз.
Хочется крикнуть медлительной бабе:
— Чего задаетесь?
                 Стоите Дантесом.
Скорей,
       скорей просверлите сквозь кабель
пулей
     любого яда и веса.—
Страшнее пуль —
                оттуда
                       сюда вот,
кухаркой оброненное между зевот,
проглоченным кроликом в брюхе удава
по кабелю,
          вижу,
               слово ползет.
Страшнее слов —
                из древнейшей древности,
где самку клыком добывали люди еще,
ползло
      из шнура —
                 скребущейся ревности
времен троглодитских тогдашнее чудище.
А может быть...
               Наверное, может!
Никто в телефон не лез и не лезет,
нет никакой троглодичьей рожи.
Сам в телефоне.
               Зеркалюсь в железе.
Возьми и пиши ему ВЦИК  циркуляры!
Пойди — эту правильность с Эрфуртской
                                 сверь!
Сквозь первое горе
                  бессмысленный,
                                ярый,
мозг поборов,
             проскребается зверь.

   Что может сделаться с человеком
  
Красивый вид.
             Товарищи!
                      Взвесьте!
В Париж гастролировать едущий летом,
поэт,
     почтенный сотрудник «Известий»,
царапает стул когтем из штиблета.
Вчера человек —
                единым махом
клыками свой размедведил вид я!
Косматый.
         Шерстью свисает рубаха.
Тоже туда ж!?
             В телефоны бабахать!?
К своим пошел!
              В моря ледовитые!

     Размедвеженье

Медведем,
         когда он смертельно сердится,
на телефон
          грудь
               на врага тяну.
А сердце
глубже уходит в рогатину!
Течет.
      Ручьища красной меди.
Рычанье и кровь.
                Лакай, темнота!
Не знаю,
        плачут ли,
                  нет медведи,
но если плачут,
               то именно так.
То именно так:
              без сочувственной фальши
скулят,
       заливаясь ущельной длиной.
И именно так их медвежий Бальшин,
скуленьем разбужен, ворчит за стеной.
Вот так медведи именно могут:
недвижно,
         задравши морду,
                        как те,
повыть,
       извыться
                и лечь в берлогу,
царапая логово в двадцать когтей.
Сорвался лист.
              Обвал.
                    Беспокоит.
Винтовки-шишки
              не грохнули б враз.
Ему лишь взмедведиться может такое
сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз.

    ______

Протекающая комната
  
Кровать.
        Железки.
                Барахло одеяло.
Лежит в железках.
                Тихо.
                    Вяло.
Трепет пришел.
             Пошел  по железкам.
Простынь постельная треплется плеском.
Вода лизнула холодом ногу.
Откуда вода?
           Почему много?
Сам наплакал.
             Плакса.
                    Слякоть.
Неправда —
           столько нельзя наплакать.
Чертова ванна!
              Вода за диваном.
Под столом,
          за шкафом вода.
С дивана,
         сдвинут воды задеваньем,
в окно проплыл чемодан.
Камин...
        Окурок...
                Сам кинул.
Пойти потушить.
               Петушится.
                         Страх.
Куда?
      К какому такому камину?
Верста.
       За верстою берег в кострах.
Размыло все,
           даже запах капустный
с кухни
       всегдашний,
                 приторно сладкий.
Река.
     Вдали берега.
                 Как пусто!
Как ветер воет вдогонку с Ладоги!
Река.
     Большая река.
                 Холодина.
Рябит река.
           Я в середине.
Белым  медведем
              взлез на льдину,
плыву на своей подушке-льдине.
Бегут берега,
           за видом вид.
Подо мной подушки лед.
С Ладоги дует.
             Вода бежит.
Летит подушка-плот.
Плыву.
       Лихорадюсь на льдине-подушке.
Одно ощущенье водой не вымыто:
я должен
        не то под кроватные дужки,
не то
     под мостом проплыть под каким-то.
Были вот так же:
               ветер да я.
Эта река!..
          Не эта.
                Иная.
Нет, не иная!
            Было —
                   стоял.
Было — блестело.
                Теперь вспоминаю.
Мысль растет.
             Не справлюсь я с нею.
Назад!
       Вода не выпустит плот.
Видней и видней...
                Ясней и яснее...
Теперь неизбежно...
                  Он будет!
                           Он вот!!!
     
     Человек из-за 7-ми лет
  
Волны устои стальные моют.
Недвижный,
          страшный,
                   упершись в бока
столицы,
        в отчаянье созданной мною,
стоит
     на своих стоэтажных быках.
Небо воздушными скрепами вышил.
Из вод феерией стали восстал.
Глаза подымаю выше,
                   выше...
Вон!
    Вон —
          опершись о перила моста...
Прости, Нева!
             Не прощает,
                        гонит.
Сжалься!
        Не сжалился бешеный бег,
Он!
   Он —
        у небес в воспаленном фоне,
прикрученный мною, стоит человек.
Стоит.
      Разметал изросшие волосы.
Я уши лаплю.
            Напрасные мнешь!
Я слышу
        мой,
            мой собственный голос.
Мне лапы дырявит голоса нож.
Мой собственный голос —
                       он молит,
                               он просится:
— Владимир!
            Остановись!
                       Не покинь!
Зачем ты тогда не позволил мне
                            броситься?
С размаху сердце разбить о быки?
Семь лет я стою.
               Я смотрю в эти воды,
к перилам прикручен канатами строк.
Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.
Когда ж,
        когда ж избавления срок?
Ты, может, к ихней примазался касте?
Целуешь?
        Ешь?
             Отпускаешь брюшко?
Сам
    в ихний быт,
                в их семейное счастье
намереваешься пролезть петушком?!
Не думай!—
           Рука наклоняется вниз его.
Грозится
         сухой
             в подмостную кручу.
— Не думай бежать!
                   Это я
                        вызвал.
Найду.
      Загоню.
             Доконаю.
                      Замучу!
Там,
    в городе,
             праздник.
                    Я слышу гром его.
Так что ж!
          Скажи, чтоб явились они.
Постановленье неси исполкомово.
Муку мою конфискуй,
                   отмени.
Пока
    по этой
           по Невской
                     по глуби
спаситель-любовь
                не придет ко мне,
скитайся ж и ты,
                и тебя не полюбят.
Греби!
      Тони меж домовьих камней!—

     Спасите!
  
Стой, подушка!
              Напрасное тщенье.
Лапой гребу —
              плохое весло.
Мост сжимается.
               Невским  течением
меня несло,
           несло и несло.
Уже я далеко.
             Я, может быть, за день.
За день
       от тени моей с моста.
Но гром его голоса гонится сзади.
В погоне угроз паруса распластал.
— Забыть задумал невский блеск?!
Ее заменишь?!
            Некем!
По гроб запомни переплеск,
плескавший в «Человеке».—
Начал кричать.
              Разве это осилите?!
Буря басит —
             не осилить вовек.
Спасите! Спасите! Спасите! Спасите!
Там
   на мосту
           на Неве
                  человек!

    _______

II

         НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО

      Фантастическая реальность
  
Бегут берега —
               за видом вид.
Подо мной —
            подушка-лед.
Ветром ладожским гребень завит.
Летит
      льдышка-плот.
Спасите! — сигналю ракетой слов.
Падаю, качкой добитый.
Речка кончилась —
                   море росло.
Океан —
         большой до обиды.
Спасите!
        Спасите!..
                   Сто раз подряд
реву батареей пушечной.
Внизу
      подо мной
                растет квадрат,
остров растет подушечный.
Замирает, замирает,
                   замирает гул.
Глуше, глуше, глуше...
Никаких морей.
              Я —
                  на снегу.
Кругом —
         версты суши.
Суша — слово.
             Снегами мокра.
Подкинут метельной банде я.
Что за земля?
              Какой это край?
Грен-
     лап-
         люб-ландия?
        
     Боль были
  
Из облака вызрела лунная дынка,
cтену постепенно в тени оттеня.
Парк Петровский.
                Бегу.
                     Ходынка
за мной.
        Впереди Тверской простыня.
А-у-у-у!
        К Садовой  аж выкинул «у»!
Оглоблей
        или машиной,
но только
         мордой
               аршин в снегу.
Пулей слова матершины.
«От нэпа ослеп?!
Для чего глаза впряжены?!
Эй,ты!
      Мать твою разнэп!
Ряженый!»
Ах!
   Да ведь
я медведь.
Недоразуменье!
              Надо —
                    прохожим,
что я не медведь,
                 только вышел похожим.
  
     Спаситель

Вон
   от заставы
             идет человечек.
За шагом шаг вырастает короткий.
Луна
    голову вправила в венчик.
Я уговорю,
          чтоб сейчас же,
                         чтоб в лодке.
Это — спаситель!
                Вид Иисуса.
Спокойный и добрый,
                  венчанный в луне.
Он ближе.
         Лицо молодое безусо.
Совсем не Исус.
              Нежней.
                     Юней.
Он ближе стал,
              он стал комсомольцем.
Без шапки и шубы.
                Обмотки и френч.
То сложит руки,
               будто молится.
То машет,
         будто на митинге речь.
Вата снег.
         Мальчишка шел по вате.
Вата в золоте —
              чего уж пошловатей?!
Но такая грусть,
               что стой
                       и грустью ранься!
Расплывайся в процыганенном романсе.

     Романс
  
Мальчик шел, в закат глаза уставя.
Был закат непревзойдимо желт.
Даже снег желтел в Тверской заставе.
Ничего не видя, мальчик шел.
Шел,
вдруг
встал.
В шелк
рук
сталь.
С час закат смотрел, глаза уставя,
за мальчишкой легшую кайму.
Снег, хрустя, разламывал суставы.
Для чего?
         Зачем?
               Кому?
Был вором-ветром мальчишка обыскан.
Попала ветру мальчишки записка.
Стал ветер Петровскому парку звонить:
— Прощайте...
            Кончаю...
                     Прошу не винить...

     Ничего не поделаешь
  
До чего ж
на меня похож!
Ужас.
     Но надо ж!
               Дернулся к луже.
Залитую курточку стягивать стал.
Ну что ж, товарищ!
                  Тому  еще хуже —
семь лет он вот в это же смотрит с моста.
Напялил еле —
              другого калибра.
Никак не намылишься —
                      зубы стучат.
Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил.
Гляделся в льдину...
                    бритвой луча...
Почти,
      почти такой же самый.
Бегу.
     Мозги шевелят адресами.
Во-первых,
          на Пресню,
                   туда,
                        по задворкам.
Тянет инстинктом семейная норка.
За мной
       всероссийские,
                     теряясь точкой,
сын за сыном,
            дочка за дочкой.
  
     Всехные родители
  
— Володя!
         На рождество!
Вот радость!
            Радость-то во!.. —
Прихожая тьма.
              Электричество комната.
Сразу —
        наискось лица родни.
— Володя!
         Господи!
                 Что это?
                         В чем это?
Ты в красном весь.
                  Покажи воротник!
— Не важно, мама,
                дома вымою.
Теперь у меня раздолье —
                       вода.
Не в этом дело.
              Родные!
                    Любимые!
Ведь вы меня любите?
                   Любите?
                          Да?
Так слушайте ж!
               Тетя!
                    Сестры!
                           Мама!
Тушите елку!
            Заприте дом!
Я вас поведу...
            вы пойдете...
                      Мы прямо...
сейчас же...
          все
            возьмем и пойдем.
Не бойтесь —
            это совсем недалеко —
600 с небольшим этих крохотных верст.
Мы будем там во мгновение ока.
Он ждет.
       Мы вылезем прямо на мост.
— Володя,
         родной,
                успокойся!—
                            Но я им
на этот семейственный писк голосков:
— Так что ж?!
             Любовь заменяете чаем?
Любовь заменяете штопкой носков?
  
     Путешествие с мамой

Не вы —
       не мама Альсандра Альсеевна.
Вселенная вся семьею засеяна.
Смотрите,
         мачт корабельных щетина —
в Германию врезался Одера клин.
Слезайте, мама,
              уже мы в Штеттине.
Сейчас,
       мама,
            несемся в Берлин.
Сейчас летите, мотором урча, вы:
Париж,
       Америка,
               Бруклинский мост,
Сахара,
       и здесь
             с негритоской курчавой
лакает семейкой чай негритос.
Сомнете периной
               и волю
                     и камень.
Коммуна —
          и то завернется комом.
Столетия
         жили своими домками
и нынче зажили своим домкомом!
Октябрь прогремел,
                  карающий,
                           судный.
Вы
   под его огнеперым крылом
расставились,
            разложили посудины.
Паучьих волос не расчешешь колом.
Исчезни, дом,
            родимое место!
Прощайте!—
            Отбросил ступеней последок.
— Какое тому поможет семейство?!
Любовь цыплячья!
                Любвишка наседок!
 
     Пресненские миражи
  
Бегу и вижу —
             всем в виду
кудринскими вышками
себе навстречу
              сам
                 иду
с подарками под мышками.
Мачт крестами на буре распластан,
корабль кидает балласт за балластом.
Будь проклята,
              опустошенная легкость!
Домами оскалила скалы далекость.
Ни люда, ни заставы нет.
Горят снега,
            и голо.
И только из-за ставенек
в огне иголки елок.
Ногам вперекор,
               тормозами на быстрые
вставали стены, окнами выстроясь.
По стеклам
          тени
               фигурками тира
вертелись в окне,
                 зазывали в квартиры.
С Невы не сводит глаз,
                      продрог,
стоит и ждет —
               помогут.
За первый встречный за порог
закидываю ногу.
В передней пьяный проветривал бредни.
Стрезвел и дернул стремглав из передней.
Зал заливался минуты две:
— Медведь,
          медведь,
                  медведь,
                          медв-е-е-е-е... —

     Муж Феклы Давидовны со мной
       и со всеми знкомыми
  
Потом,
      извертясь вопросительным знаком,
хозяин полглаза просунул:
                        — Однако!
Маяковский!
           Хорош медведь!—
Пошел хозяин любезностями медоветь:
— Пожалуйста!
             Прошу-с.
                     Ничего —
                              я боком.
Нечаянная радость-с, как сказано у Блока.
Жена — Фекла  Двидна.
Дочка,
точь-в-точь
          в меня, видно —
семнадцать с половиной годочков.
А это...
       Вы, кажется, знакомы?!—
Со страха к мышам ушедшие в норы,
из-под кровати полезли партнеры.
Усища —
        к стеклам ламповым пыльники —
из-под столов пошли собутыльники.
Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.
Весь безлицый парад подсчитать ли?
Идут и идут процессией мирной.
Блестят из бород паутиной квартирной.
Все так и стоит столетья,
                      как было.

Не бьют —
          и не тронулась быта кобыла.
Лишь  вместо хранителей духов и фей
ангел-хранитель —
                 жилец в галифе.
Но самое страшное:
                  по росту,
                          по коже
одеждой,
        сама походка моя!—
в одном
       узнал —
               близнецами похожи —
себя самого —
             сам
                я.
С матрацев,
           вздымая постельные тряпки,
клопы, приветствуя, подняли лапки.
Весь самовар рассиялся в лучики —
хочет обнять в самоварные ручки.
В точках от мух
              веночки
                     с обоев
венчают голову сами собою.
Взыграли туш ангелочки-горнисты,
пророзовев из иконного глянца.
Исус,
     приподняв
              венок тернистый,
любезно кланяется.
Маркс,
       впряженный в алую рамку,
и то тащил обывательства лямку.
Запели птицы на каждой на жердочке,
герани в ноздри лезут из кадочек.
Как были
         сидя сняты
                   на корточках,
радушно бабушки лезут из карточек.
Раскланялись все,
                осклабились враз;
кто басом фразу,
              кто в дискант
                           дьячком.
— С праздничком!
         С праздничком!
                С праздничком!
                        С  праздничком!
нич—                                С  праз-
    ком!—
Хозяин
       то тронет стул,
                    то дунет,
сам со скатерти крошки вымел.
— Да я не знал!..
                Да я б накануне...
Да, я думаю, занят...
                   Дом...
                        Со своими...

    ______

Бессмысленные просьбы
  
Мои свои?!
           Д-а-а-а —
                    это особы.
Их ведьма разве сыщет на венике!
Мои свои
        с Енисея
                да с Оби
идут сейчас,
           следят четвереньки.
Какой мой дом?!
Сейчас с него.
Подушкой-льдом
плыл Невой —
мой дом
меж дамб
стал льдом,
и там...
Я брал слова
            то самые вкрадчивые,
то страшно рыча,
                то вызвоня лирово.
От выгод —
           на вечную славу сворачивал,
молил,
      грозил,
             просил,
                   агитировал.
— Ведь это для всех...
                     для самих...
                               для вас же...
Ну, скажем, «Мистерия» —
                         ведь не для себя ж?!
Поэт там и прочее...
                 Ведь каждому  важен...
Не только себе ж —
                  ведь не личная блажь...
Я, скажем, медведь, выражаясь грубо...
Но можно стихи...
               Ведь сдирают шкуру?!
Подкладку из рифм поставишь —
                             и шуба!..
Потом у камина...
                там кофе...
                         курят...
Дело пустяшно:
              ну, минут на десять...
Но нужно сейчас,
                пока не поздно...
Похлопать  может...
                 Сказать —
                           надейся!..
Но чтоб теперь же...
                  чтоб это серьезно...—
Слушали, улыбаясь, именитого скомороха.
Катали по столу хлебные мякиши.
Слова об лоб
            и в тарелку —
                        горохом.
Один расчувствовался,
                    вином размягший:
— Поооостой...
              поооостой...
Очень даже и просто.
Я пойду!..
         Говорят, он ждет...
                          на мосту...

Я знаю...
        Это на углу Кузнецкого моста.
Пустите!
        Ну-кося!—
По углам —
           зуд:
              — Наззз-ю-зззюкался!
Будет ныть!
Поесть, попить,
попить,поесть —
и за 66!
Теорию к лешему!
Нэп —
      практика.
Налей,
      нарежь ему.
Футурист,
         налягте-ка!—
Ничуть не смущаясь челюстей целостью,
пошли греметь о челюсть челюстью.
Шли
    из артезианских прорв
меж рюмкой
          слова поэтических споров.
В матрац,
        поздоровавшись,
                       влезли клопы.
На вещи насела столетняя пыль.
А тот стоит —
             в перила вбит.
Он ждет,
        он верит:
                скоро!
Я снова лбом,
            я снова в быт
вбиваюсь слов напором.
Опять
      атакую и вкривь и вкось.
Но странно:
           слова проходят насквозь.

     Необычайное
  
Стихает бас в комариные трельки.
Подбитые воздухом, стихли тарелки.
Обои,
     стены
          блекли...
                   блекли...
Тонули  в серых тонах офортовых.
Со стенки
         на город разросшийся
                            Беклин
Москвой расставил «Остров мертвых».
Давным-давно.
             Подавно —
теперь.
       И нету проще!
Вон
   в лодке,
          скутан саваном,
недвижный перевозчик.
Не то моря,
           не то поля —
их шорох тишью стерт весь.
А за морями —
             тополя
возносят в небо мертвость.
Что ж —
       ступлю!
             И сразу
                    тополи
сорвались с мест,
                 пошли,
                       затопали.
Тополи стали спокойствия мерами,
ночей сторожами,
                милиционерами.
Расчетверившись,
                белый Харон
стал колоннадой почтамтских колонн.
                                  
     Деваться некуда
  
Так с топором влезают в сон,
обметят спящелобых —
и сразу
       исчезает все,
и видишь только обух.
Так барабаны улиц
                 в сон
войдут,
       и сразу вспомнится,
что вот тоска
             и угол вон,
за ним
      она —
           виновница.
Прикрывши окна ладонью угла,
стекло за стеклом вытягивал с краю.
Вся жизнь
         на карты окон легла.
Очко стекла —
             и я проиграю.
Арап —
      миражей  шулер —
                      по окнам
разметил нагло веселия крап.
Колода стекла
             торжеством яркоогним
сияет нагло у ночи из лап.
Как было раньше —
                  вырасти б,
стихом в окно влететь.
Нет,
    никни к стенной сырости.
И стих
      и дни не те.
Морозят камни.
              Дрожь могил.
И редко ходят веники.
Плевками,
        снявши башмаки,
вступаю на ступеньки.
Не молкнет в сердце боль никак,
кует к звену звено.
Вот так,
        убив,
             Раскольников
пришел звенеть в звонок.
Гостье идет по лестнице...
Ступеньки бросил —
                  стенкою.
Стараюсь в стенку вплесниться
и слышу —
          струны тенькают.
Быть может, села
                вот так
                       невзначай она.
Лишь для гостей,
                для широких масс.
А пальцы
        сами
            в пределе отчаянья
ведут бесшабашье, над горем глумясь.

     Друзья
  
А вороны гости?!
                 Дверье крыло
раз сто по бокам коридора исхлопано.
Горлань горланья,
                 оранья орло
ко мне доплеталось пьяное допьяна.
Полоса
щели.
Голоса
еле:
«Аннушка —
ну и румянушка!»
Пироги...
         Печка...
Шубу...
       Помогает...
                  С плечика...
Сглушило слова уанстепным темпом,
и снова слова сквозь темп уанстепа:
«Что это вы так развеселились?
Разве?!»
        Слились...
Опять полоса осветила фразу.
Слова непонятны —
                  особенно сразу.
Слова так
         (не то чтоб со зла):
«Один тут сломал ногу,
так вот веселимся, чем бог послал,
танцуем себе понемногу».
Да,
   их голоса.
             Знакомые выкрики.
Застыл в узнаванье,
                  расплющился, нем,
фразы крою по выкриков выкройке.
Да —
     это они —
               они обо мне.
Шелест.
        Листают, наверное, ноты.
«Ногу, говорите?
               Вот смешно-то!»
И снова
       в тостах стаканы исчоканы,
и сыплют стеклянные искры из щек они.
И снова
       пьяное:
              «Ну и интересно!
Так, говорите, пополам и треснул?»
«Должен огорчить вас, как ни грустно,
не треснул, говорят,
                  а только хрустнул».
И снова
       хлопанье двери и карканье,
и снова танцы, полами исшарканные.
И снова
       стен раскаленные степи
под ухом звенят и вздыхают в тустепе.

     Только б не ты
  
Стою у стенки.
              Я не я.
Пусть бредом жизнь смололась.
Но только б, только б не ея
невыносимый голос!
Я день,
       я год обыденщине предал,
я сам задыхался от этого бреда.
Он
  жизнь дымком квартирошным выел.
Звал:
     решись
           с этажей
                    в мостовые!
Я бегал от зова разинутых окон,
любя убегал.
            Пускай однобоко,
пусть лишь стихом,
                 лишь шагами ночными —
строчишь,
         и становятся души строчными,
и любишь стихом,
                а в прозе немею.
Ну вот, не могу сказать,
                       не умею.
Но где, любимая,
                где, моя милая,
где
   — в песке!—
                любви моей изменил я?
Здесь
     каждый звук,
                 чтоб признаться,
                                 чтоб кликнуть.
А  только из песни — ни слова не выкинуть.
Вбегу на трель,
               на гаммы.
В упор глазами
               в цель!
Гордясь двумя ногами,
Ни  с места! — крикну.—
                       Цел!—
Скажу:
      — Смотри,
               даже здесь, дорогая,
стихами громя обыденщины жуть,
имя любимое оберегая,
тебя
    в проклятьях моих
                    обхожу.
Приди,
      разотзовись на стих.
Я, всех оббегав,— тут.
Теперь лишь ты могла б спасти.
Вставай!
        Бежим к мосту!—
Быком на бойне
              под удар
башку мою нагнул.
Сборю себя,
           пойду туда.
Секунда —
          и шагну.
  
    ______

Шагание стиха
  
Последняя самая эта секунда,
секунда эта
           стала началом,
началом
       невероятного гуда.
Весь север гудел.
                 Гудения мало.
По дрожи воздушной,
                    по колебанью
догадываюсь —
              оно над Любанью.
По холоду,
          по хлопанью дверью
догадываюсь —
              оно над Тверью.
По шуму —
          настежь окна раскинул —
догадываюсь —
             кинулся к Клину.
Теперь грозой Разумовское залил.
На Николаевском теперь
                      на вокзале.
Всего дыхание одно,
а под ногой
          ступени
пошли,
      поплыли ходуном,
вздымаясь в невской пене.
Ужас дошел.
           В мозгу уже весь.
Натягивая нервов строй,
разгуживаясь все и разгуживаясь,
взорвался,
          пригвоздил:
                     — Стой!
Я пришел из-за семи лет,
из-за верст шести ста,
пришел приказать:
                 Нет!
Пришел повелеть:
                Оставь!
Оставь!
        Не надо
               ни слова,
                       ни просьбы.
Что толку —
            тебе
               одному
                     удалось бы?!
Жду,
     чтоб землей обезлюбленной
                              вместе,
чтоб всей
         мировой
                 человечьей гущей.
Семь лет стою,
              буду и двести
стоять пригвожденный
                     этого ждущий.
У лет на мосту
              на презренье,
                          на смех,
земной любви искупителем значась,
должен стоять,
              стою за всех,
за всех расплачусь,
                  за всех расплачусь.

     Ротонда
  
Стены в тустепе ломались
                         на три,
нa четверть тона ломались,
                         на сто...
Я, стариком,
            на каком-то Монмартре
лезу —
       стотысячный случай —
                            на стол.
Давно посетителям осточертело.
Знают заранее
             все, как по нотам:
буду звать
          (новое дело!)
куда-то идти,
              спасать кого-то.
В извинение пьяной нагрузки
хозяин гостям объясняет:
                       — Русский!—
Женщины —
          мяса и тряпок вязанки —
смеются,
        стащить стараются
                         за ноги:
«Не пойдем.
            Дудки!
Мы — проститутки».
Быть Сены полосе б Невой!
Грядущих лет брызгой
хожу по мгле по Сеновой
всей нынчести изгой.
Саженный,
         обсмеянный,
                    саженный,
                             битый,
в бульварах
           ору через каски военщины;
— Под красное знамя!
                    Шагайте!
                            По быту!
Сквозь мозг мужчины!
                   Сквозь сердце женщины!—
Сегодня
       гнали
             в особенном раже.
Ну и жара же!
  
     Полусмерть
  
Надо
    немного обветрить лоб.
Пойду,
      пойду, куда ни вело б.
Внизу свистят сержанты-трельщики.
Тело
    с панели
            уносят метельщики.
Рассвет.
        Подымаюсь сенскою сенью,
синематографской серой тенью.
Вот —
      гимназистом смотрел их
                            с парты —
мелькают сбоку Франции карты.
Воспоминаний последним током
тащился прощаться
                 к странам Востока.

     Случайная станция
  
С разлету ованулся —
                    и стал,
                           и на мель.
Лохмотья мои зацепились штанами.
Ощупал —
         скользко,
                  луковка точно.
Большое очень.
              Испозолочено.
Под луковкой
            колоколов завыванье.
Вечер зубцы стенные выкаймил.
На Иване я
Великом.
Вышки кремлевские пиками.
Московские окна
               видятся еле.
Весело.
       Елками зарождествели.
В ущелья кремлевы волна ударяла:
то песня,
         то звона рождественский вал.
С семи холмов,
              низвергаясь Дарьялом,
бросала Тереком
               праздник
                       Москва.
Вздымается волос.
                 Лягушкою тужусь.
Боюсь —
        оступлюсь на одну только пядь,
и этот
      старый
            рождественский ужас
меня
    по Мясницкой закружит опять.
  
     Повторение пройденного
  
Руки крестом,
            крестом
                   на вершине,
ловлю равновесие,
                 страшно машу.
Густеет ночь,
             не вижу в аршине.
Луна.
     Подо мною
              льдистый Машук.
Никак не справлюсь с моим равновесием,
как будто с Вербы —
                    руками картонными.
Заметят.
        Отсюда виден весь я.
Смотрите —
           Кавказ кишит Пинкертонами.
Заметили.
         Всем сообщили сигналом.
Любимых,
        друзей
              человечьи ленты
со всей вселенной сигналом согнало.
Спешат рассчитаться,
                   идут дуэлянты.
Щетинясь,
         щерясь
               еще и еще там...
Плюют на ладони.
               Ладонями сочными,
руками,
       ветром,
             нещадно,
                    без счета
в мочалку щеку истрепали пощечинами.
Пассажи —
         перчаточных лавок початки,
дамы,
     духи развевая паточные,
снимали,
        в лицо швыряли перчатки,
швырялись в лицо магазины перчаточные.
Газеты,
        журналы,
                зря не глазейте!
На помощь летящим в морду вещам
ругней
      за газетиной взвейся газетина.
Слухом в ухо!
             Хватай, клевеща!
И так я калека в любовном боленье.
Для ваших оставьте помоев ушат.
Я вам не мешаю.
               К чему оскорбленья!
Я только стих,
             я только душа.
А снизу:
        — Нет!
               Ты  враг наш столетний.
Один уж такой попался —
                       гусар!
Понюхай порох,
              свинец пистолетный.
Рубаху враспашку!
                 Не празднуй труса!—

     Последняя смерть
  
Хлеще ливня,
             грома бодрей,
бровь к брови,
             ровненько,
со всех винтовок,
                 со всех батарей,
с каждого маузера и браунинга,
с сотни шагов,
             с десяти,
                      с двух,
в упор —
         за зарядом заряд.
Станут, чтоб перевесть дух,
и снова свинцом сорят.
Конец ему!
          В сердце свинец!
Чтоб не было даже дрожи!
В конце концов —
                 всему конец.
Дрожи конец тоже.

     То, что осталось
  
Окончилась бойня.
                Веселье клокочет.
Смакуя детали, разлезлись шажком.
Лишь на Кремле
              поэтовы клочья
сияли по ветру красным флажком.
Да небо
       по-прежнему
                  лирикой звездится.
Глядит
      в удивленье небесная звездь —
затрубадурила Большая Медведица.
Зачем?
      В королевы поэтов пролезть?
Большая,
        неси по векам-Араратам
сквозь небо потопа
                  ковчегом-ковшом!
С борта
       звездолетом
                  медведьинским братом
горланю стихи мирозданию в шум,
Скоро!
      Скоро!
            Скоро!
В пространство!
              Пристальней!
Солнце блестит горы.
Дни улыбаются с пристани.

    ______

ПРОШЕНИЕ НА ИМЯ......

    Прошу вас, товарищ химик,
      заполните сами!

Пристает ковчег.
               Сюда лучами!
Пристань.
         Эй!
            Кидай канат ко мне!
И сейчас же
           ощутил плечами
тяжесть подоконничьих камней.
Солнце
      ночь потопа высушило жаром.
У окна
       в жару встречаю день я.
Только с глобуса — гора Килиманджаро.
Только с карты африканской — Кения.
Голой головою глобус.
Я над глобусом
             от горя горблюсь.
Мир
    хотел бы
            в этой груде горя
настоящие облапить груди-горы.
Чтобы с полюсов
               по всем жильям
лаву раскатил, горящ и каменист,
так хотел бы разрыдаться я,
медведь-коммунист.
Столбовой отец мой
                  дворянин,
кожа на моих руках тонка.
Может,
       я стихами выхлебаю дни,
и не увидав токарного станка.
Но дыханием моим,
                 сердцебиеньем,
                              голосом,
каждым острием вздыбленного в ужас
                                 волоса,
дырами ноздрей,
              гвоздями глаз,
зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
ежью кожи,
           гнева брови сборами,
триллионом пор,
              дословно —
                         всеми порами
в осень,
       в зиму,
             в весну,
                    в лето,
в день,
      в сон
не приемлю,
           ненавижу это
все.
Все,
    что в нас
            ушедшим рабьим вбито,
все,
   что мелочинным роем
оседало
       и осело бытом
даже в нашем
            краснофлагом строе.
Я не доставлю радости
видеть,
      что сам от заряда стих.
За мной не скоро потянете
об упокой его душу таланте.
Меня
     из-за угла
              ножом можно.
Дантесам в мой не целить лоб.
Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный,
до гроба добраться чтоб.
Где б ни умер,
            умру поя.
В какой трущобе ни лягу,
знаю —
      достоин лежать я
с легшими под красным флагом.
Но за что ни лечь —
                  смерть есть смерть.
Страшно — не любить,
                    ужас — не сметь.
За всех — пуля,
              за всех — нож.
А мне когда?
            А мне-то что ж?
В детстве, может,
               на самом дне,
десять найду
           сносных дней.
А то, что другим?!
                 Для меня б этого!
Этого нет.
         Видите —
                  нет его!
Верить бы в загробь!
                   Легко прогулку пробную.
Стоит
      только руку протянуть —
пуля
    мигом
         в жизнь загробную
начертит гремящий путь.
Что мне делать,
              если я
                    вовсю,
всей сердечной мерою,
в жизнь сию,
сей
   мир
      верил,
            верую.
  
     Вера
  
Пусть во что хотите жданья удлинятся —
вижу ясно,
          ясно до галлюцинаций.
До того,
        что кажется —
                      вот только с этой рифмой
                                      развяжись,
и вбежишь
         по строчке
                   в изумительную жизнь.
Мне ли спрашивать —
                    да эта ли?
                              Да та ли?!
Вижу,
     вижу ясно, до деталей.
Воздух в воздух,
                будто камень в камень,
недоступная для тленов и прошений,
рассиявшись,
            высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
Вот он,
       большелобый
                  тихий химик,
перед опытом наморщил лоб.
Книга —
       «Вся земля»,—
                    выискивает имя.
Век двадцатый.
              Воскресить кого б?
— Маяковский  вот...
                    Поищем ярче лица —
недостаточно поэт красив.—
Крикну я
        вот с этой,
                  с нынешней страницы:
— Не листай страницы!
                     Воскреси!

     Надежда
  
Сердце мне вложи!
                 Кровищу —
                       до последних жил.
в череп мысль вдолби!

Я свое, земное, не дожил,
на земле
        свое не долюбил.
Был я сажень ростом.
                    А на что мне сажень?
Для таких работ годна и тля.
Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,
вплющился очками в комнатный футляр.
Что хотите, буду делать даром —
чистить,
        мыть,
             стеречь,
                     мотаться,
                             месть.
Я могу служить у вас
                   хотя б швейцаром.
Швейцары у вас есть?
Был я весел —
            толк веселым есть ли,
если горе наше непролазно?
Нынче
      обнажают зубы если,
только чтоб хватить,
                  чтоб
                      лязгнуть.
Мало ль что бывает —
                     тяжесть
                           или горе...
Позовите!
         Пригодится шутка дурья.
Я шарадами гипербол,
                    аллегорий
буду развлекать,
               стихами балагуря.
Я любил...
         Не стоит в старом рыться.
Больно?
        Пусть...
              Живешь и болью дорожась.
Я зверье еще люблю —
                     у вас
                         зверинцы
есть?
     Пустите к зверю в сторожа.

Я люблю зверье.
               Увидишь собачонку —
тут у булочной одна —
                    сплошная плешь,—
из себя
       и то готов достать печенку.
Мне не жалко, дорогая,
                    ешь!

     Любовь
  
Может,
      может быть,
          когда-нибудь,
                  дорожкой зоологических аллей
и она —
        она зверей любила —
                            тоже ступит в сад,
улыбаясь,
         вот такая,
                   как на карточке в столе.
Она красивая —
               ее, наверно, воскресят.
Ваш
   тридцатый  век
                 обгонит стаи
сердце раздиравших мелочей.
Нынче недолюбленное
                    наверстаем
звездностью бесчисленных ночей.
Воскреси
        хотя б за то,
                     что я
                           поэтом
ждал тебя,
          откинул будничную чушь!
Воскреси меня
             хотя б за это!
Воскреси —
           свое дожить хочу!
Чтоб не было любви — служанки
замужеств,
          похоти,
                 хлебов.
Постели прокляв,
               встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
Чтоб день,
         который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся
        на первый крик:
                      — Товарищ!—
оборачивалась земля.
Чтоб жить
         не в жертву дома дырам.
Чтоб мог
        в родне
              отныне
                     стать
отец,
    по крайней мере, миром,
землей, по крайней мере,— мать.
1923

Источник: Прислал читатель


ГИМН ОБЕДУ

Слава вам, идущие обедать миллионы!
И уже успевшие наесться тысячи!
Выдумавшие каши, бифштексы, бульоны
и тысячи блюдищ всяческой пищи.

Если ударами ядр
тысячи Реймсов разбить удалось бы -
по-прежнему будут ножки у пулярд,
и дышать по-прежнему будет ростбиф!

Желудок в панаме! Тебя ль заразят
величием смерти для новой эры?!
Желудку ничем болеть нельзя,
кроме аппендицита и холеры!

Пусть в сале совсем потонут зрачки -
все равно их зря отец твой выделал;
на слепую кишку хоть надень очки,
кишка все равно ничего б не видела.

Ты так не хуже! Наоборот,
если б рот один, без глаз, без затылка -
сразу могла б поместиться в рот
целая фаршированная тыква.

Лежи спокойно, безглазый, безухий,
с куском пирога в руке,
а дети твои у тебя на брюхе
будут играть в крокет.

Спи, не тревожась картиной крови
и тем, что пожаром мир опоясан,-
молоком богаты силы коровьи,
и безмерно богатство бычьего мяса.

Если взрежется последняя шея бычья
и злак последний с камня серого,
ты, верный раб твоего обычая,
из звезд сфабрикуешь консервы.

А если умрешь от котлет и бульонов,
на памятнике прикажем высечь:
"Из стольких-то и стольких-то котлет миллионов -
твоих четыреста тысяч".
1915

Источник: Прислал читатель


РЕВОЛЮЦИЯ

Поэтохроника 

26 февраля. 

Пьяные, смешанные с полицией, солдаты 
стреляли в народ. 

27-е. 

Разлился по блескам дул и лезвий 
рассвет. 
Рдел багрян и долог. 
В промозглой казарме 
суровый 
трезвый 
молился Волынский полк. 

Жестоким 
солдатским богом божились 
роты, 
бились об пол головой многолобой,
Кровь разжигалась, висками жилясь.
Руки в железо сжимались злобой. 
Первому же, приказавшему — 
«Стрелять за голод!» — 
заткнули пулей орущий рот. 
Чье-то — «Смирно!» 
Не кончил. 
Заколот. 
Вырвалась городу буря рот. 

9 часов. 

На своем постоянном месте 
в Военной автомобильной школе 
стоим, 
зажатые казарм оградою. 
Рассвет растет, 
сомненьем колет, 
предчувствием страша и радуя. 

Окну! Вижу — оттуда, 
где режется небо 
дворцов иззубленной линией,
Взлетел, простерся орел самодержца, 
черней, чем раньше, 
злей, орлинее.

Сразу — 
люди, 
лошади, 
фонари, 
дома 
и моя казарма 
толпами 
по сто 
ринулись на улицу.
Шагами ломаемая, звенит мостовая. 
Уши крушит невероятная поступь. 

И вот неведомо, 
из пенья толпы ль, 
из рвущейся меди ли труб гвардейцев 
нерукотворный, 
сияньем пробивая пыль, 
образ возрос. 
Горит. 
Рдеется. 

Шире и шире крыл окружие. 
Хлеба нужней, 
воды изжажданней, 
вот она: 
«Граждане, за ружья! 
К оружию, граждане!» 

На крыльях флагов 
стоглавой лавою 
из горла города ввысь взлетела. 
Штыков зубами вгрызлась в двуглавое 
орла императорского черное тело. 

Граждане! 
Сегодня рушится тысячелетнее «Прежде».
Сегодня пересматривается миров основа.
Сегодня 
до последней пуговицы в одежде 
жизнь переделаем снова. 

Граждане! 
Это первый день рабочего потопа. 
Идем 
запутавшемуся миру на выручу! 
Пусть толпы в небо вбивают топот! 
Пусть флоты ярость сиренами вырычут!

Горе двуглавому! 
Пенится пенье. 
Пьянит толпу. 
Площади плещут. 
На крохотном форде 
мчим, 
обгоняя погони пуль. 
Взрывом гудков продираемся в городе. 

В тумане. 
Улиц река дымит. 
Как в бурю дюжина груженых барж, 
над баррикадами 
плывет, громыхая, марсельский марш. 

Первого дня огневое ядро 
Жужжа скатилось за купол Думы. 
Нового утра новую дрожь 
встречаем у новых сомнений в бреду мы. 

Что будет?
Их ли из окон выломим, 
или на нарах 
ждать, 
чтоб снова 
Россию 
могилами 
выгорбил монарх?! 

Душу глушу об выстрел резкий. 
Дальше 
в шинели орыт. 
Рассыпав дома в пулеметном треске, 
город грохочет. 
Город горит. 

Везде языки. 
Взовьются и лягут. 
Вновь взвиваются, искры рассея. 
Это улицы, 
взяв по красному флагу, 
призывом зарев зовут Россию. 

Еще! 
О, еще! 
О, ярче учи, красноязыкий оратор! 
Зажми и солнца 
и лун лучи 
мстящими пальцами тысячерукого Марата! 

Смерть двуглавому!
Каторгам в двери 
ломись, 
когтями ржавые выев. 
Пучками черных орлиных перьев,
подбитые падают городовые. 

Сдается столицы горящий остов. 
По чердакам раскинули поиск. 
Минута близко. 
На Троицкий мост 
вступают толпы войск. 

Скрип содрогает устои и скрепы. 
Стиснулись. 
Бьемся. 
Секунда! — 
и в лак 
заката 
с фортов Петропавловской крепости 
взвился огнем революции флаг. 

Смерть двуглавому! 
Шеищи глав 
рубите наотмашь! 
Чтоб больше не ожил. 
Вот он! 
Падает! 
В последнего из-за угла. — вцепился! 
«Боже, 
четыре тысячи в лоно твое прими!»

Довольно! 
Радость трубите всеми голосами! 
Нам 
до бога 
дело какое? 
Сами 
со святыми своих упокоим. 

Что ж не поете? 
Или 
души задушены Сибирей саваном? 
Мы победили! 
Слава нам! 
Сла-а-ав-в-ва нам! 

Пока на оружии рук не разжали, 
повелевается воля иная. 
Новые несем земле скрижали 
с нашего серого Синая. 

Нам, 
Поселянам Земли, 
каждый Земли Поселянин родной. 
по станкам, 
по канторам, 
по шахтам братья 
Мм все 
на земле 
солдаты одной, 
жизнь созидающей рати. 

Побеги планет, 
держав бытие 
подвластны нашим волям. 
Наша земля. 
Воздух — наш. 
Наши звезд алмазные копи. 
И мы никогда, 
никогда! 
никому, 
никому не позволим! 
землю нашу ядрами рвать, 
воздух наш раздирать остриями отточенных копий. 

Чья злоба надвое землю сломала? 
Кто вздыбил дымы над заревом боен? 
Или солнца 
Одного
На всех мало?! 
Или небо над нами мало голубое?! 

Последние пушки грохочут в кровавых спорах,
последний штык заводы гранят.
Мы всех заставим рассыпать порох.
Мы детям раздарим мячи гранат.

Не трусость вопит под шинелью серою,
не крики тех, кому есть нечего.
Это народа огромное громовое:
- Верую
величию сердца человечьего! –

Это над взбитой битвами пылью,
над всеми, кто грызся, в любви изверясь,
днесь
небывалой сбывается былью
социалистов великая ересь!
1917, апрель

Источник: Прислал читатель


ОДА РЕВОЛЮЦИИ

Тебе,
освистанная,
осмеянная батареями,
тебе,
изъязвленная злословием штыков,
восторженно возношу
над руганью реемой
оды торжественное
"О"!
О, звериная!
О, детская!
О, копеечная!
О, великая!
Каким названьем тебя еще звали?
Как обернешься мне еще, двуликая?
Стройной постройкой,
грудой развалин?
Машинисту,
пылью угля овеянному,
шахтеру, пробивающему толщи руд,
кадишь,
кадишь благоговейно,
славишь человечий труд.
А завтра 
Блаженный
стропила соборовы
тщетно возносит, пощаду моля, -
твоих шестидюймовок тупорылые боровы
взрывают тысячелетия Кремля.
"Слава".
Хрипит в предсмертном рейсе.
Визг сирен приглушенно тонок.
Ты шлешь моряков
на тонущий крейсер,
туда,
где забытый мяукал котенок.
А после!
Пьяной толпой орала.
Ус залихватский закручен в форсе.
Прикладами гонишь седых адмиралов
вниз головой
с моста в Гельсингфорсе.
Вчерашние раны лижет и лижет,
и снова вижу вскрытые вены я.
Тебе обывательское
- О будь ты проклята трижды! -
и мое,
поэтово
- о, четырежды славься, благословенная! - 
1918

Источник: Прислал читатель


NOTRE-DAME

Другие здания
             лежат,
                 как грязная кора,
в воспоминании
              о NOTRE-DAME'е.
Прошедшего
           возвышенный корабль,
о время зацепившийся
                    и севший на мель.
Раскрыли дверь —
                 тоски тяжелей;
желе
    из железа —
               нелепее.
Прошли
      сквозь монаший
                    служилый  елей
в соборное великолепие.
Читал
     письмена,
             украшавшие храм,
про боговы блага
                на небе.
Спускался в партер,
                  подымался к хорам,
смотрел удобства
                и мебель.
Я вышел —
         со мной
                переводчица-дура,
щебечет
       бантиком-ротиком:
«Ну, как вам
            нравится архитектура?
Какая небесная готика!»
Я взвесил все
             и обдумал,—
                        ну вот:
он лучше Блаженного Васьки.
Конечно,
       под клуб не пойдет —
                          темноват,—
об этом не думали
                 классики.
Не стиль...
          Я в этих делах не мастак.
Не дался
        старью на съедение.
Но то хорошо,
             что уже места
готовы тебе
           для сидения.
Его
   ни к чему
            перестраивать заново —
приладим
        с грехом пополам,
а в наших —
          ни стульев нет,
                        ни органов.
Копнешь —
         одни купола.
И лучше б оркестр,
                 да игра дорога —
сначала
       не будет финансов,—
а то ли дело
            когда орган —
играй
     хоть пять сеансов.
Ясно —
      репертуар иной —
фокстроты,
          а не сопенье.
Нельзя же
         французскому Госкино
духовные песнопения.
А для рекламы —
               не храм,
                      а краса —
старайся
        во все тяжкие.
Электрорекламе —
                лучший  фасад:
меж башен
         пустить перетяжки,
да буквами разными:
                  «Signe de Zoro»,
чтоб буквы бежали,
                 как мышь.
Такая реклама
             так заорет,
что видно
         во весь Boulmiche.
А если
      и лампочки
                вставить в глаза
химерам
       в углах собора,
тогда —
       никто не уйдет назад:
подряд —
        битковые сборы!
Да, надо
        быть
            бережливым тут,
ядром
     чего
         не попортив.
В особенности,
              если пойдут
громить
       префектуру
                 напротив.
1925

Источник: Прислал читатель


ВЕРСАЛЬ

По этой
       дороге,
              спеша во дворец,
бесчисленные Людовики
трясли
      в шелках
              золоченых каретц
телес
     десятипудовики.
И ляжек
       своих
            отмахав шатуны,
по ней,
       марсельезой пропет,
плюя на корону,
              теряя штаны,
бежал
     из Парижа
              Капет.
Теперь
      по ней
            веселый Париж
гоняет
      авто рассиян,—
кокотки,
        рантье, подсчитавший барыш,
американцы
          и я.
Версаль.
        Возглас первый:
«Хорошо жили стервы!»
Дворцы
      на тыши спален и зал —
и в каждой
          и стол
                и кровать.
Таких
     вторых
           и построить нельзя —
хоть целую жизнь
                воровать!
А за дворцом,
             и сюды
                   и туды,
чтоб жизнь им
             была
                 свежа,
пруды,
      фонтаны,
              и снова пруды
с фонтаном
          из медных жаб.
Вокруг,
      в поощренье
                 жантильных манер,
дорожки
       полны статуями —
везде Аполлоны,
               а этих
                     Венер
безруких,—
          так целые уймы.
А дальше —
          жилья
               для их Помпадурш —
Большой Трианон
               и Маленький.
Вот тут
       Помпадуршу
                 водили под душ,
вот тут
       помпадуршины  спаленки.
Смотрю на жизнь —
                 ах, как не нова!
Красивость —
             аж дух выматывает!
Как будто
         влип
             в акварель Бенуа,
к каким-то
          стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел,
               поощупал вещи.
Из всей
       красотищи этой
мне
   больше всего
               понравилась трещина
на столике
          Антуанетты.
В него
      штыка революции
                     клин
вогнали,
        пляша под распевку,
когда
     санкюлоты
              поволокли
на эшафот
         королевку.
Смотрю,
       а все же —
                 завидные видики!
Сады завидные —
                в розах!
Скорей бы
         культуру
                 такой же выделки,
но в новый,
          машинный розмах!
В музеи
       вот эти
              лачуги б вымести!
Сюда бы —
          стальной
                  и стекольный
рабочий дворец
              миллионной вместимости,—
такой,
     чтоб и глазу больно.
Всем,
     еще имеющим
                купоны
                      и монеты,
всем царям —
            еще имеющимся —
                           в назидание:
с гильотины неба,
                 головой Антуанетты,
солнце
      покатилось
                умирать на зданиях.
Расплылась
          и лип
               и каштанов толпа,
слегка
      листочки ворся.
Прозрачный
          вечерний
                  небесный колпак
закрыл
      музейный  Версаль.
1925

Источник: Прислал читатель


ЖОРЕС

Ноябрь,
      а народ
             зажат до жары.
Стою
    и смотрю долго:
на шинах машинных
                 мимо —
                       шары
катаются
        в треуголках.
Войной обагренные
                 руки
                     умыв
и красные
         шансы
              взвесив,
коммерцию
         новую
              вбили в умы —
хотят
     спекульнуть на Жоресе.
Покажут рабочим —
                 смотрите,
                          и он
с великими нашими
                 тоже.
Жорес
     настоящий француз.
                       Пантеон
не станет же
            он
              тревожить.
Готовы
      потоки
            слезливых фраз.
Эскорт,
       колесницы — эффект!
Ни с места!
           Скажите,
                   кем из вас
в окне
      пристрелен
                Жорес?
Теперь
      пришли
            панихидами выть.
Зорче,
      рабочий класс!
Товарищ  Жорес,
              не дай убить
себя
    во второй раз.
Не даст.
        Подняв
              знамен мачтовый лес,
спаяв
     людей
          в один
                плывущий  флот,
громовый и живой,
                 по-прежнему
                            Жорес
проходит в Пантеон
                  по улице Суфло
Он в этих криках,
                 несущихся вверх,
в знаменах,
           в шагах,
                   в горбах.
«Vivent les Soviets!..
                     A bas la guerre!..
Capitalisme a bas!..»
И вот —
       взбегает огонь
                     и горит,
и песня
       краснеет у рта.
И кажется —
           снова
                в дыму
                      пушкари
идут
    к парижским фортам.
Спиною
      к витринам отжали —
                         и вот
из книжек
         выжались
                 тени.
И снова
       71-й год
встает
      у страниц в шелестении.
Гора
    на груди
            могла б подняться.
Там
   гневный окрик орет:
«Кто смел сказать,
                  что мы
                        в семнадцатом
предали
       французский народ?
Неправда,
         мы с вами,
                   французские блузники.
Забудьте
        этот
            поклеп дрянной.
На всех баррикадах
                  мы ваши союзники,
рабочий Крезо
             и рабочий Рено».
1925

Источник: Прислал читатель


НЕ ЮБИЛЕЙТЕ!

Мне б хотелось
        про Октябрь сказать,
              не в колокол названивая,
не словами,
           украшающими
                      тепленький уют,—
дать бы
       революции
                такие же названия,
как любимым
           в первый день дают!
Но разве
        уместно
               слово такое?
Но разве
        настали
               дни для покоя?
Кто галоши приобрел,
                    кто зонтик;
радуется обыватель:
                   «Небо голубо..»
Нет,
    в такую ерунду
                  не расказёньте
боевую
      революцию-любовь.

В сотне улиц
            сегодня
                   на вас,
                          на меня
упадут огнем знамена.
Будут глотки греметь,
                     за кордоны катя
огневые слова про Октябрь.

Белой гвардии
             для меня
                     белей
имя мертвое: юбилей.
Юбилей-это пепел,
                 песок и дым;
юбилей-
       это радость седым;
юбилей-
       это край
               кладбищенских ям;
это речи
        и фимиам;
остановка предсмертная,
                       вздохи,
                              елей-
вот что лезет
             из букв
                    «ю-б-и-л-е-й».
А для нас
         юбилей-
                ремонт в пути,
постоял-
        и дальше гуди.
Остановка для вас,
                  для вас
                         юбилей-
а для нас
         подсчет рублей.
Сбереженный рубль-
                  сбереженный заряд,
поражающий вражеский ряд.
Остановка для вас,
                  для вас
                         юбилей-
а для нас-
          это славы лей.
Разобьет
        врага
             електрический ход
лучше пушек
           и лучше пехот.
Юбилей!
А для нас-
          подсчет работ
перемерянный литрами пот.
Знаем:
      в графиках
                довоенных норм
коммунизма одежда и корм.
Не горяй, товарищ,
                  что бой измельчал:
— Глаз на мелочь!—
                  приказ Ильича.
Надо  вкаждой пылинке будить уметь
большевистского пафоса медь.

Зорче глаз крестьянина и рабочего,
и минуту
        не будь рассеянней!
Будет:
      под ногами
                заколеблется почва
почище
      японских
              землетрясений.
Молчит
      перед боем,
                 топки глуша,
Англия бастующий шахт.
Пусть
     китайский язык
                   мудрен и велик,—
знает каждый и так,
                   что Кантон
тот же бой ведет,
                 что в Октябрь вели
наш
   рязанский
            Иван да Антон.
И в сердце Союза
                война.
                      И даже
киты батарей
            и полки.
Воры
    с дураками
              засели в блиндажи
растрат
       и волокит.
И каждая вывеска:
                 —рабкооп-
коммунизма тяжелый окоп.
Война в отчетах,
                в газетных листах-
рассчитывай,
             режь и крои.
Не наша ли кровь
                продолжает хлестать
из красных чернил РКИ?!
И как ни тушили огонь-
                      нас трое!
Мы
  трое
      охапки в огонь кидаем:
растет революция
                в огнях Волховстроя,
в молчании Лондона,
                   в пулях Китая.
Нам
   девятый Октябрь-
                   не покой,
                            не причал.
Сквозь десятки таких девяти
мозг живой,
           живая мысль Ильича,
нас
   к последней победе веди!
1926

Источник: Прислал читатель


КОМСОМОЛЬСКАЯ

Смерть -
   не сметь!

Строит,
       рушит,
             кроит
                  и рвет,
тихнет,
       кипит
            и пенится,
гудит,
      говорит,
              молчит
                    и ревет —
юная армия:
           ленинцы.
Мы
  новая кровь
             городских жил,
тело нив,
ткацкой идей
            нить.
Ленин —
        жил,
Ленин —
        жив,
Ленин —
        будет жить.
Залили горем.
             Свезли в мавзолей
частицу Ленина —
                тело.
Но тленью не взять —
                     ни земле,
                              ни золе —
первейшее в Ленине —
                     дело.
Смерть,
       косу положи!
Приговор лжив.
С таким
       небесам
              не блажить.
Ленин —
        жил.
Ленин —
        жив.
Ленин —
        будет жить.
Ленин —
        жив
           шаганьем Кремля —
вождя
     капиталовых пленников.
Будет жить,
           и будет
                  земля
гордиться именем:
                 Ленинка.
Еще
   по миру
          пройдут мятежи —
сквозь все межи
коммуне
       путь проложить.
Ленин —
        жил.
Ленин —
        жив.
Ленин —
        будет жить.
К сведению смерти,
                   старой карги,
гонящей в могилу
                 и старящей:
«Ленин» и «Смерть» —
                     слова-враги.
«Ленин» и «Жизнь» —
                    товарищи.
Тверже
      печаль держи.
Грудью
      в горе прилив.
Нам —
      не ныть.
Ленин —
        жил.
Ленин —
        жив.
Ленин —
        будет жить.
Ленин рядом.
            Вот
               он.
Идет
    и умрет с нами.
И снова
       в каждом рожденном рожден —
как сила,
         как знанье,
                    как знамя.
Земля,
      под ногами дрожи.
За все рубежи
слова —
        взвивайтесь кружить.
Ленин —
        жил.
Ленин —
        жив.
Ленин —
        будет жить.
Ленин ведь
          тоже
              начал с азов,—
жизнь —
        мастерская геньина.
С низа лет,
           с класса низов —
рвись
     разгромадиться в Ленина.
Дрожите,
        дворцов этажи!
Биржа нажив,
будешь
      битая
           выть.
Ленин —
        жил.
Ленин —
        жив.
Ленин —
        будет жить.
Ленин
     больше
           самых больших,
но даже
       и это
            диво
создали всех времен
                   малыши —
мы,
   малыши коллектива.
Мускул
      узлом вяжи.
Зубы-ножи  —
в знанье —
           вонзай крошить.
Ленин —
        жил.
Ленин —
        жив.
Ленин —
        будет жить.
Строит,
       рушит,
             кроит
                  и рвет,
тихнет,
       кипит
            и пенится,
гудит,
      молчит,
             говорит
                    и ревет —
юная армия:
           ленинцы.
Мы
  новая кровь
             городских жил,
тело нив,
ткацкой идей
            нить.
Ленин —
        жил.
Ленин —
        жив.
Ленин —
        будет жить.
31 марта 1924

Источник: Прислал читатель


КУЛАК

	Кулака увидеть —
		просто:
	посмотри
		любой агит.
	Вон кулак:
		ужасно толстый
			и в гармошку сапоги.
	Ходит —
		важный,—
	волосья —
		припомажены.
	Цепь лежит
		тяжелым грузом
	на жилетке
		через пузо.
	Первый пьяница
		кулак.
	Он гуляка из гуляк —
		и целуется с попами,
			рабселькорам на память.
	Сам
		отбился от руки,
	все мастачат —
		батраки.
	Сам
		прельщен оконным светом,
	он,
	елозя глазом резвым,
		ночью
			преда сельсовета
	стережет
		своим обрезом.
	Кулака
		чернят
			не так ли
	все плакаты,
		все спектакли?
	Не похож
		на кулачество
			этот портрет.
	Перекрасил кулак
		и вид
			и масть.
	Кулаков
		таких
			почти и нет,
	изменилась
		кулачья видимость.
	Сегодня
		кулак
			и пашет
				и сам
		на тракторе
			прет коптя,
	он лыко
			сам
		дерет по лесам,
	чтоб лезть
		в исполком
			в лаптях.
	Какой он кулак?!
		Помилуй бог!
	Его ль
		кулаком назовем,—
	он первый
		выплатил
			свой налог,
	и первый
		купил заем.
	А зерно —
		запрятано
			чисто и опрятно.
	Спекульнуть получше
		на голодный случай.
	У него
		никакого батрачества:
	крестьянин
		лучшего качества.
	На семейном положеньице,
		чтобы не было
			зря
			расходца,
	каждый сын
		весною женится,
	а к зиме
		опять расходится.
	Пашут поле им
		от семи до семи
	батраков семнадцать
	под видом семьи.
	Иной
		работник
			еще незрел,
	сидит
		под портретом Рыкова,
	а сам у себя
		ковыряет в ноздре,
	ленясь,
		дремля
			и покрякивая.
	То ли дело —
		кулак:
	обхождение —
		лак.
	Все дворы
		у него,
			у чорта,
	учтены
		корыстным учетом.
	Кто бедняк
		и который богатый,
	где овца,
	где скот рогатый.
	У него
		на одной на сажени
			семенные культуры рассажены.
	Напоказ,
		для начальства глазастого,
	де —
		с культурой веду хозяйство.
	Но —
		попрежнему —
			десятинами
	от трехполья
		веет сединами.
	И до этого дня
		наш советский бедняк
	голосит
		на работе
			«дубину»,
	а новейший кулак
		от культурнейших благ
	приобрел
		за машиной машину.
	«Эх, железная,—
		пустим.
	Деревенщина —
		сама пойдет.
	Заплатит,
		получим
			и пустим».
	Лицо приятное,
		ласковый глаз,
	улыбка не сходит с губ.
	Скостит
		в копейку задолженность с вас,
	чтоб выпотрошить —
		рупь.
	Год-другой,
		и округа
	в кабалу
		затянута туго.
	Трут в поклонах
		лбом онучи:
	«Почет
		Иван Пантелеймоновичу».
	Он добряк,
		но дочь-комсомолку
	он в неделю
		со света сживет.
	— Где была?
		Рассказывай толком!
	Набивала
		детьми
			живот?—
	Нет управы.
		Размякло начальство
	от его
		угощения частого.
	Не с обрезом
		идет под вечер,
	притворясь,
		что забыл о вражде,
	с чаем
		слушает
			радио-речи
	уважаемых вождей.
	Не с обрезом
		идет
			такой мужик:
	супротив милиции
		где ж им?!
	Но врагу своему
		сегодня
			гужи
	он намажет
		салом медвежьим.
	И коняга,
		страшась медведя,
	разнесет
		того, кто едет.
	Собакой
		сидит
			на своем добре.
	У ямы,
		в кромешной темени,
	зарыта
		деньга
			и хлеб
				и обрез —
	зарыт
		до поры до времени.
	Кулак орудует —
		нечего спать.
	Будем крепче, чем кремни.
	Никаким обрезом
		обратно и вспять
	не повернуть
		советского времени.
	Хотя
		кулак
			лицо перекрасил,
	и пузо
		не выглядит грузно,
	он враг
		и крестьян
			и рабочего класса.
	Он должен быть
		понят
			и узнан.
	Там,
		где речь
			о личной выгоде,
	у него
		глаза на выкате.
	Там,
		где брюхо
			голодом пучит,
	там
		кулачьи
			лапы паучьи.
	НЕ ТЕШЬСЯ,
		ТОВАРИЩ,
			МИРНЫМИ ДНЯМИ,
	СДАВАЙ
		ДОБРОДУШИЕ
			В БРАК.
	ТОВАРИЩ,
		ПОМНИ:
			МЕЖДУ НАМИ
	ОРУДУЕТ
		КЛАССОВЫЙ ВРАГ.
Источник: Прислал читатель


ПЕРЕДОВАЯ ПЕРЕДОВОГО
	Довольно
	        сонной
	              расслабленной праздности,
	Довольно
	        козырянья
	                 в тысячи рук!
	Республика искусства
	                в смертельной опасности;
	В опасности краска,
	                   слово,
	                         звук.
	Громы
	     зажаты
	           у слова в кулаке,
	А слово
	       зовется
	              только с тем
	Что б кланялось
	               событью
	                      слово — лакей
	Что б слово плелось
	                   у статей в хвосте.
	Брось дрожать
	             за шкуры скряжьи!
	Вперед забегайте,
	                 не боясь суда!
	Зовите рукой
	            с грядущих кряжей:
	— Пролетарий
	            сюда!—
	Полезли
	       одиночки
	               из миллионной давки:
	— Такого, мол,
	            другого
	                 не увидишь в жисть!—
	Каждый
	      рад
	         подставить бородавки
	Под увековечливую
	                 ахровскую кисть.
	Вновь
	     своя рубаха
	                ближе к телу?
	А в нашей работе
	                то и ново —
	Что в громаде
	             класс которую сделал
	Не важно
	        сделанное
	                Петровым и Ивановым.
	Разнообразны
	            души наши:
	Для боя гром
	            для кровати —
	                         шопот.
	А у нас
	       для любви и для боя —
	                            марши.
	Извольте
	        под марш
	                к любимой шлепать!
	Почему
	      теперь
	            про чужое поем
	Из'ясняемся
	           ариями
	                Альфреда и Травиаты?
	И любви
	       придумаем
	                слово свое
	Из сердца сделанное,
	                    а не из ваты.
	В годы голода
	             стужи злюки
	Разве
	     филармонии играли окрест?
	Нет
	   свои
	       баррикадные звуки
	Нашел
	     гудков
	           медногорлый оркестр.
	Старью
	      революцией
	                поставлена точка.
	Живите под охраной
	                  музейных оград.
	Но мы
	     не предадим
	                кустарям-одиночкам
	Ни лозунг,
	          ни сирену,
	                    ни кино-аппарат.
	Наша
	    в коммуну
	             не иссякнет вера
	Во имя коммуны
	              жмись и мнись!
	Каждое
	      сегодняшнее дело
	                      меряй
	Как шаг
	       в электрический
	               в машинный коммунизм.
	Довольно домашней
	                 кустарной праздности!
	Довольно
	        изделий ловких рук!
	Федерация искусств
	             в смертельной опасности
	В опасности слово
	                 краска
	                       и звук.
Источник: Прислал читатель


ПОЭТ РАБОЧИЙ
Орут поэту:
"Посмотреть бы тебе у токарного станка.
А что стихи?
Пустое это!
Небось работать - кишка тонка".
Может быть,
нам,
труд
всяких занятий роднее.
Я тоже фабрика.
А если без труб,
то, может,
мне
без труб труднее.
Знаю -
не любите праздных фраз вы.
Рубите дуб - работать дабы.
А мы
не деревообделочники разве?
Голов людских обделываем дубы.
Конечно,
почтенная вещь - рыбачить.
Вытащить сеть.
В сетях осетры б!
Но труд поэтов - почтенный паче -
людей живых ловить, а не рыб.
Огромный труд - гореть над горном,
железа шипящие класть в закал.
Но кто же
в безделье бросит укор нам?
Мозги шлифуем рашпилем языка.
Кто выше - поэт
или техник,
который
ведет людей к вещественной выгоде?
Оба.
Сердца - такие ж моторы.
Душа - такой же хитрый двигатель.
Мы равные.
Товарищи в рабочей массе.
Пролетарии тела и духа.
Лишь вместе
вселенную мы разукрасим
и маршами пустим ухать.
Отгородимся от бурь словесных молом.
К делу!
Работа жива и нова.
А праздных ораторов -
на мельницу!
К мукомолам!
Водой речей вертеть жернова.
1918

Источник: Прислал читатель


ЧУДОВИЩНЫЕ ПОХОРОНЫ

Мрачные до черного вышли люди,
тяжко и чинно выстроились в городе,
будто сейчас набираться будет
хмурых монахов черный орден.

Траур воронов, выкаймленный под окна,
небо, в бурю крашеное,-
все было так подобрано и подогнано,
что волей-неволей ждалось страшное.

Тогда разверзлась, кряхтя и нехотя,
пыльного воздуха сухая охра,
вылез из воздуха и начал ехать
тихий катафалк чудовищных похорон.

Встревоженная ожила глаз масса,
гору взоров в гроб бросили.
Вдруг из гроба прыснула гримаса,
после -

крик: "Хоронят умерший смех!" -
из тысячегрудого меха
гремел омиллионенный множеством эх
за гробом, который ехал.

И тотчас же отчаяннейшего плача ножи
врезались, заставив ничего не понимать.
Вот за гробом, в плаче, старуха-жизнь,-
усопшего смеха седая мать.

К кому же, к кому вернуться назад ей?
Смотрите: в лысине - тот -
это большой, носатый
плачет армянский анекдот.

Еще не забылось, как выкривил рот он,
а за ним ободранная, куцая,
визжа, бежала острота.
Куда - если умер - уткнуться ей?

Уже до неба плачей глыба.
Но еще,
еще откуда-то плачики -
это целые полчища улыбочек и улыбок
ломали в горе хрупкие пальчики.

И вот сквозь строй их, смокших в один
сплошной изрыдавшийся Гаршин,
вышел ужас - вперед пойти -
весь в похоронном марше.

Размокло лицо, стало - кашица,
смятая морщинками на выхмуренном лбу,
а если кто смеется - кажется,
что ему разодрали губу.
1915

Источник: Прислал читатель


БЕЗ НАЗВАНИЯ

Улица запрокинулась как нос сифилитика. 
Река - сладострастье,растекшееся в слюни.
Отбросив бельё до последнего листика,
Сады похабно развалились в июне.

Я вышел на улицу. Выжженный квартал
Надел на голову, как рыжий парик.
Людям страшно: у меня изо рта 
шевелит ногами ногами непрожеванный крик.
Но меня не осудят, но меня не облают. 
Как пророку цветами устелят мне след.
Все эти, провалившиеся носами, знают: я ваш поэт.
Как трактир мне страшен ваш страшный суд.  
Меня одного сквозь горящие здания
Проститутки, как святыню, на руках понесут.
И Богу покажут в своё оправдание.
И Бог заплачет над моею книжкой - 
Не слова, а судороги, слипшиеся комом.
И побежит по небу с моими стихами под мышкой.
И, захлебываясь, будет читать их своим знакомым. 
Источник: Прислал читатель


Главная библиотека поэзии