См. также:
К.Ваншенкин
Страница автора:
стихи, статьи.
С.Наровчатов
Страница автора:
стихи, статьи.
СТИХИЯ:
крупнейший архив
русской поэзии
Наровчатовские метаморфозы
Константин Ваншенкин
Когда я познакомился с Сергеем Наровчатовым, он, вероятно, уже прошел пик своей молодой удачи, красоты, о которой рассказывали легенды. (Он и сам написал о своей внешности не без удовольствия: «Все видавшие на свете синие глаза».)Сборник его «Костер» выделялся прежде всего гражданственным, даже политическим началом. Была в нем и неминуемая риторика, но и прямая, несущая в себе свою задачу, поэзия. Он, пожалуй, первым сказал о том костре симпатии и сочувствия, согревавшем встретившихся солдат союзных держав:
Костер, что никогда не гас В сердцах простых людей.Теперь существует официальный термин: «активный участник войны». Так вот, в тогдашних стихах Наровчатова прежде всего ощущался именно активный участник происходящего — в широком плане:В эти дни земле свободу возвращали мы, В эти дни был сломлен нами новый Вавилон.Или стихотворение «Плотник», где к комбату (он же автор) приводят подозрительного человека, оправдывающегося словами: «Я не казнил, я делал гильотины».«...Ты в холуях ходил у палача!» И, не сумев и не посмев сдержаться, Я в морду залепил ему сплеча От имени Объединенных Наций.Вот так — не только от себя лично. Вообще «мы» для него привлекательнее, чем «я».Мы с семизначной цифрой партбилеты Сквозь семь смертей сумели пронести. И правильность законов диамата Проверили с гранатами в руках На улицах Орла и Сталинграда, На венских и берлинских площадях.Нельзя не вспомнить тут и Маяковского:Мы диалектику, учили не по Гегелю. Бряцанием боев она врывалась в стих...«Костер» получил большую прессу, но, в отличие, скажем, от Луконина, Гудзенко, Межирова, имел все-таки скорее официальное признание, чем читательское.После войны Наровчатов пошел было работать в штат, по комсомольской линии.
— Я инструктор, но на правах заведующего отделом,— любил повторять он и показывал ключ якобы от своего кабинета.
Миша Луконин при этом хохотал. А ведь он был ближайшим другом Сергея,— вместе уезжали на фронт, выходили из окружения. Но было принято — говорить правду в глаза, высмеивать слабости.
В Наровчатове боролись две могучие страсти. Это было поразительное сочетание: ощущение себя важным общественным лицом и невозможность выглядеть соответственно.
Штатную должность он оставил. Он казался старше своих лет, помяты были и костюм, и лицо, но он не сдавался, ходил при галстуке. Ему симпатизировали, его жалели.
Иногда не хватало сил и времени добираться до дому, он засыпал в писательском клубе где-нибудь на диванчике, на трех сдвинутых стульях или возле них. На такие вещи смотрели тогда сквозь пальцы. В клубе царили патриархальные нравы.
В выплатные дни он облагал малой данью молодых стихотворцев. С иными из них сидел потом за столиками. Им было интересно с ним, и впоследствии, когда он жил уже на Профсоюзной, они приходили к нему домой, тянулись.
Жена его Галя встречала их радушно — она, по всеобщему мнению и по моему тоже, его и вытянула.
Но и тогда талант бился в нем, пытался взять верх, вырваться на простор бумаги. Порой это ему удавалось.
Наделало шуму письмо Фадеева к Наровчатову, ободряющее, поддерживающее, с добродушно-ласковым обращением к младшему собрату: «Дядя Сережа!» В дальнейшем оно было опубликовано, а тогда стало известным, благодаря тому, что адресат таскал его по всем редакциям и вообще показывал каждому встречному. Когда же интерес к нему несколько поутих, Серега как-то объявил, что получил второе письмо от Фадеева. Сообщение это, однако, не имело успеха.
Чувство юмора не покидало Наровчатова ни при каких обстоятельствах. Один наш весьма скромный стихотворец пригласил безденежного Наровчатова поехать в Йошкар-Олу переводить вместе большую книгу,— в одиночку он не успевал.
— Но только с одним условием,— предупредил он,— старшим группы буду я...
Сережа рассказывал об этом и от души веселился.
Смеляков написал стихи, обращенные к Наровчатову, и прочитал их на его пятидесятилетии. Они кончались строчкой: «И просто-напросто умен». С этим нельзя не согласиться.
На этом вечере Луконин подарил Наровчатову саблю немецкого генерала. Луконин держал ее перед собой в вытянутых руках и, когда Сергей встречно потянулся за ней, бросил ее ему под ноги и сказал:
— Наступи на нее. Ты победитель!..
Постепенно Наровчатов опять стал Наровчатовым. Он поднялся вторично — но не на стихах. Обратили на себя внимание его статьи, рецензии, обзоры. Он был систематически образован. В течение долгих лет он участвовал в работе Приемной комиссии, и его служебные, внутренние отзывы всегда были исполнены изящества и вкуса.
И тут он начал выступать на собраниях поэтов и на общемосковских собраниях с обзорами и разборами стихов. Вероятно, это были заранее написанные, готовые статьи, напечатанные вскоре. В них привлекало знание предмета, хорошее перо, заинтересованность. Всего этого давно не было и сейчас легло как-то очень ко времени и к месту.
Многих он и задел, но в меру. Иные огрызались, скорее, по привычке. Вознесенский даже одного своего персонажа назвал — «отставной сержант Нравоучатов». Впрочем, вскоре они уже были в приятелях, ведь их ничто не разделяло.
Этот интерес — а каждую новую его статью уже ждали — и выдвинул его. Вскоре, довольно неожиданно для большинства, он стал первым секретарем Московской писательской организации, что было воспринято со всеобщим удовлетворением. За него были рады и рады были за Союз, за себя, потому что он был свой парень, Серега Наровчатов.
И вдруг!.. Да, да, вдруг — его словно подменили. Главной его, бьющей в глаза, чертой стала необыкновенная сановная важность. Он проходил мимо людей, не здороваясь, не замечая их. Не самое лучшее качество для руководителя. На дверях его кабинета висела табличка: «Часы приема». Он принимал каждый второй четверг (или пятницу) с 14 до 17 часов. Шесть часов в месяц! Люди диву давались.
Совсем забыл сказать: мы довольно долгое время жили с ним на одной лестничной площадке. И вот как-то раз было у нас общее отчетно-выборное собрание. Я отправился загодя, хотел пройтись пешочком от метро. У подъезда уже стояла черная «Волга» Наровчатова. А на углу возле дома В. Полторацкий, Г. Бакланов и С. В. Смирнов ждали вызванных ими такси. Они заказали две машины. Места было предостаточно, пригласили и меня, я остался.
И тут появился Серега, он, щелкнув дверцей, сел рядом с шофером и медленно, пока еще по двору, проехал мимо нас, глядя прямо перед собой. Напрашивалось остановиться, выйти, поздороваться, хотя бы опустить стекло, предложить: «Ребята, троих могу взять...» Ведь он со всеми нами был на «ты». Но он даже не повернул головы. А мы посмотрели друг на друга и засмеялись. Никто не произнес ни слова по этому поводу — рассмеялись, и только.
Однако в чем-то он оставался и прежним. Сидит в президиуме, на виду, а в противоположном конце зала в ложе — Галя. Она находилась с ним или при нем неотступно, лишь утром, пока он спал или еще не собрался, бежит, бывало, бегом в магазин и на рынок, задыхается, кивает радостно: «Здравствуй, здравствуй...»
Он сидит в президиуме, потом встает, не слеша выходит и лишь за кулисами убыстряет шаг. А она срывается с места и бегом по лестнице вниз. Он без задержки спускается лифтом, а она уже тут.
Однажды я поссорился с ним, поругался жестоко. В ЦДЛ сидели-обедали Сергей Орлов и его друг, работавший в ту пору за границей корреспондентом нашей газеты. Когда он приезжал в Москву, они всегда обедали вместе. Не было свободных мест, и они пригласили меня, потом Я. Хелемского. Шествовал через зал Наровчатов, увидел, подошел и присел тоже, у него была своя причина. Потом к нам присоединился еще Миша Львов, тогдашний секретарь московского союза. Знаете эти обрастающие людьми столики?
Сперва было все хорошо, и Наровчатов даже с похвалой отозвался о какой-то моей публикации. Но потом, спустя время, он важно и пренебрежительно сказал о ком-то. Я возразил. Тогда он внимательно посмотрел на меня и изрек:
— А не слишком ли много мы с тобой возимся?
— Что?— чуть не закричал я.— Со мной?! Это мы с тобой много возимся! Пишешь ты плохо. А еще хуже, что тебя не любят.
— Неправда!— воскликнул Львов.— Его любят.
— Да нет,— отмахнулся я.
Голубые в прошлом глаза Наровчатова приобрели стальной оттенок.
И тут, действительно как гром с ясного неба, прозвучал негромкий спокойный голос Орлова:
— А ведь знаешь, Костя прав.
Остальные молчали.
Пораженный Наровчатов усмехнулся.
— В таком случае, выходит, я должен извиниться,— сказал он задумчиво-зловеще.— Что я и делаю...
Он посидел еще минут десять, встал и удалился.
Приехав домой, я сообщил жене:
— Вот не везет, опять с начальством поругался...
(Подобные случаи у меня уже бывали.)
— Ну, если тебе это нужно,— улыбнулась она, выслушав мой рассказ.
Рано утром раздался телефонный звонок:
— Костя? Это Наровчатов, который плохо пишет. А почему плохо? Ты же знаешь мнение Твардовского о «Василии Буслаеве». (Я ничего подобного не знал.) И вообще, я же тебя всегда ценил. Рецензию напечатал о твоей прозе.
— Сережа, сам знаешь ведь, как бывает. Сказал сгоряча.
— Ладно. Нас же связывает немало. Ну, лапу?..
Больше мы никогда не ссорились.
И случилась с ним еще одна удивительная перемена. Его назначили главным редактором «Нового мира», и он снова стал другим.
Напомню, что когда Твардовского вынудили уйти с этой должности и составлялась новая редколлегия, предложили место в ней и Наровчатову. Он единственный отказался. Твардовский, что мне известно от его семьи, оценил этот шаг.
Но теперь прошло несколько лет. Нужно было поднимать журнал, и Наровчатов горячо взялся за дело.
Это было место по нему. Ему было там интересно. Он изменился прежде всего по отношению к тем, кого хотел видеть авторами журнала.
Как-то Трифонов назвал его талантливым читателем. Да, он был читателем высокого уровня и выверенного вкуса. Благодаря привычке и регулярному чтению работа в журнале не была ему в тягость. Эта его должность принципиально отличалась от предыдущей. Там можно было похвалить кого угодно без всяких последствий. А здесь приходилось быть в оценках куда более ответственным: ведь похваленный претендовал на напечатание.
Наровчатов не раз напоминал в ту пору, что ориентиром для него является Твардовский, хотя еще с давних ифлийских времен кумирами его были Сельвинский, Асеев, а после войны много помогавший ему Тихонов.
Сергей был больным человеком, но вел себя как здоровый, жил без оглядки. Каждое лето ездил на юг, а однажды они с Галей даже совершили путешествие по островам Океании.
Его подкосила скоропостижная смерть веселой и такой жизнедеятельной Гали. Он остался растерянным, беспомощным, без опоры. Он не надолго пережил ее.
Помню, открывая поэтическую секцию VII съезда писателей СССР, он еле говорил, читал свой доклад сидя. И все, что с ним было,— Магадан, где он жил в детстве, ИФЛИ и Литинститут, финская и Отечественная, все повороты и перипетии его жизни, все это осталось далеко позади. И лучшего его друга, Миши Луконина, уже пять лет как не было на свете.
Сейчас на доме, где жил С. С. Наровчатов, висит мемориальная доска. Тут же, по сути рядом, жили Смеляков, Мартынов,— я упоминаю только ушедших.
Но Наровчатову не нравился наш район, он попросту не воспринимал его.
— Нет, это не Москва,— говорил он не раз.— Москва — это Арбат...
Последние годы он писал прозу — изящные короткие рассказы, больше на исторические темы — и по-прежнему — статьи, исследования.
Он подарил мне когда-то толстую книгу «Необычное литературоведение». Это книга о языке, фольклоре, письменности на Руси, родах и жанрах литературы, о том, как строится художественное произведение, о литературном процессе. Здесь и многочисленные анализы отечественной и зарубежной классики, и примеры «из жизни». Он сделал на книге такую надпись: «Дорогому Косте Ваншенкину, которого так же, как и меня, «года к суровой прозе клонят». С. Наровчатов».
А я, прочитав эти слова, вспомнил давнишние его строки:
Поэзия! Когда б на свете белом Я так бы бредил женщиной земной... Как беспредельность связана с пределом, Так ты, наверно, связана со мной!Впрочем, он мог бы сказать это не только о поэзии, но и вообще о литературе.Источник: Воспоминания о Сергее Наровчатове. Москва: Советский писатель, 1990.